III
Перед казармой на плацу шли военные упражнения. В холщевых штанах солдаты производили все те же автоматические движения и жесты, что проделывают все армии с незапамятных времен. Задача была все та же: собрать все эти тела, всю эту силу во единое целое, в единый шаг, в единый прыжок, в единый удар, чтобы уметь наводить ужас своей громадностью, своим кажущимся единством. Проделывали они самые новые приемы военного искусства, которое, как это ни странно, как будто возвращается к искусству хитроумных засад скифов и краснокожих.
Эти картины всегда приводили Франсуа Ружмона в бешенство. В этих его возмущениях было что-то периодически-профессиональное, и, в общем порядке возмущения, они занимали такое место, как общие идеи занимают по отношению к идеи просто. В этом негодовании было что-то библейское, даже в самом способе выражения его; поэтому революционеры поносят армию с тем же пылом и теми же почти словами, какими древние пророки проклинали Иерусалим.
Франсуа машинально, как заученную молитву, прошептал несколько ругательных слов, когда сержант кричал:
- Ружья на прицел.
А когда солдаты старательно исполнили команду, Франсуа проскрежетал:
- Это ужасно! Разве эти люди не такие же рабы, как рабы древнего мира? Разве не было бы проще, даже с буржуазной точки зрения, составить для армии такой же устав, какой имеется для гражданских чинов. Наши рекруты достаточно смышлены, чтобы изучать свое ремесло, не подвергаясь подобным окрикам, запугиваниям и не уподобляясь стаду быков, лошадей, собак. Это так просто. Но нет, их непременно надо унизить, держать в страхе, мучить и делать из них тупых, послушных автоматов.
Уходя, он наткнулся на двух блузников, видимо, чем-то недовольных. Один из них, весь какой-то дряблый, с лицом, расцвеченным большими красными, как ростбиф, прыщами, ворчал:
- Проклятая жизнь!
Другой, маленький, с какой-то хрящеватой головой и с бегающими глазками, подзадаривая приятеля, говорил:
- Ну что ж, послужи, послужи.
Ружмон бросил им сочувствующий взгляд и сказал вполголоса:
- Что, небось, не без удовольствия запалили бы им в спину. Придет еще времячко, не беспокойтесь. Да здравствует общая забастовка!
- Да здравствует общая забастовка, - подхватил человек с красными прыщами, и по тому движению его руки, по взгляду, сразу почувствовалось, что он из "своих" и по своему вяло и тупо проповедует новую религию.
Эта маленькая сцена вернула пропагандисту его хорошее настроение. Он остановился перед строющимся домом. Каменщики работали, не торопясь, и с полным сознанием своей силы и того, что день еще велик. Двое из них растворяли известку, как бы сбивая какой-то майонез, другие поднимали при помощи ворота камни, третьи укрепляли каменные глыбы, заранее перенумерованные, а несколько человек стояли, заложив руки в карманы, глазели на работающих и обменивались замечаниями и мыслями, в которых не было ничего нового.
Но вот трое рабочих сбежали с лесов и весело предложили друг другу сбегать освежиться в ближайший кабачок. Все эти три гражданина, каждое движение которых осыпало мукой все вокруг себя, имели совершенно различный облик. Самый высокий - в рыжей, открытой на худой, как бы пустой, груди рубашке, подпоясанной синим фланелевым кушаком, штаны на нем были полосатще, в зеленую полоску. Голова его с волосами, похожими на щепотки грубого табака, гнулась все время влево на тонкой шее, похожей на буравчик. Второй болтался в широких, раздувающихся, как блуза, штанах, кулаки у него были грязные и мощные, из-под прикрытых век глядели дерзко маленькие светло-желтые глазки. У третьего было вороватое лицо с улыбкой, говорящей о разгульной жизни, привыкшего и умеющего преследовать и улавливать в свои сети красоток предместья; глаза его были, повидимому, утомлены попадавшим в них при работе песком, известью, а также любовными похождениями.
- Что, небось, жарко там, наверху-то? - воскликнул Ружмон, приветливо усмехаясь.
- Да уж не говори, как в котле варишься. Этакую работищу не человеку, а верблюду и то не под силу. Весь потом изошел.
- У меня, - сказал долговязый, - во всех складках тела горит, как у новорожденного младенца, надо будет пудрой крахмальной посыпать, что-ли.
- Того гляди солнечным ударом хватит, - сказал гуляка, - у меня голова и так совсем мягкая, можно сказать, как у теленка.
- Пусть бы буржуи сами себе строили; небось, не зададут себе одиннадцать часов в день такой пытки.
- Как, вы работаете одиннадцать часов в день? - воскликнул Ружмон. - Это отвратительно, это возмутительно. А синдикаты на что?
Все трое переглянулись, потом долговязый хлопнул себя по ляжке и сказал:
- Будет дело. Подожди. Увидишь кое-что новенькое. Мы готовы. Коли нужно будет закрутить, уж я закручу.
- У меня молоточки недурные, - сказал человек с могучими кулаками, - сумею обезьяну в ее собственную шкуру вколотить, как по клавишам разыграю.
- Не к чему это, - весело сказал Франсуа. - Ломка придет в свое время. Рабочему нечего заводить драку наудачу. Настоящая потасовка начнется, когда наступит день расплаты, а расплата начнется тогда, когда рекруты поднимут оружие. Ждать недолго, но все же пройдет несколько годочков. Сейчас же знаменем рабочих должна быть Конфедерация Общего Труда, а лозунгом - "восьмичасовой рабочий день". И те, которые сумеют добиться своего, сделают большое дело.
Несмотря на то, что он говорил совсем тихо, во взглядах, жестах, ударениях его была та горячая искренность, которая привлекала к нему людей. В душах каменщиков затеплилась жизнь: они почувствовали "доброе слово" и с огоньком в глазах, с открытыми ртами, они ответили все трое:
- Да здравствует восьмичасовой рабочий день!
- Ты что пьешь? - спросил каменщик в широких штанах, - в кабачке напротив есть такое недурное серенькое винцо, совсем даже того…
- Я бы с удовольствием, - ответил Ружмон, - да спешу, у меня через пять минут назначено свидание, - и, чтобы показать, что он их компанией не гнушается, он протянул им приветливо руку.
- Ну, свидание это дело такое - пропустить нельзя, - понимая по своему слово свидание, сказал любитель девушек.
Франсуа крепко пожал всем трем руки и пошел дальше.
- В Париже народ настроен прекрасно, - прошептал он, направляясь в мастерскую издателя Делаборда.
Эти мастерския находились в просторном, построенном по плану самого издателя, здании. Красный кирпичный фасад был изукрашен тут и там изразцовыми цветными треугольниками. В башенке правого крыла Делаборд подвесил колокола, которые отзванивали часы, и в тиши бульвара этот серебристый звон переносил вас в какой-нибудь старый голландский город. Золотой сверчок блестел над фронтоном центрального окна, зеленая бронзовая ящерица, величиной с крокодила, венчала решетку из литого чугуна.
Ружмону пришлось ждать около четверти часа в комнате бледных тонов со стенами, завешанными акварелями и другими рисунками. Угловые столики были завалены гравюрами и офортами. Тот же золотой сверчок, что на фронтоне окна, украшал потолок и углы большого дубового стола и кожаных кресел и стульев.
Франсуа стал рассматривать переплеты книг. Они обличали любовь к священным предметам. Делаборд любил изображения священных цветов, ибисов, змей, крылатых быков, богов с головой ястреба и богинь с головой кошки, и он, очевидно, любил особенную болотную и подводную флору. Все эти предметы то и дело повторялись на переплетах разной кожи, иногда встречались и мистические светила, древне греческие суда, дриады, выходящие при свете луны из дупла ивы, осины или сикомора.
Ружмон строго, с видом знатока, рассматривал все эти переплеты. Он мало обращал внимания на рисунки, его больше интересовала художественность исполнения переплетной работы, а не отделки. Он редко встречал что-нибудь более совершенное. Конечно, на некоторых переплетах были кое-какие недостатки - царапины на коже, пробелы в позолоте, но переплетов пять-шесть было таких, что он не мог не залюбоваться ими: они ласкали глаза красотой окраски и нежили руку кожей, мягкой, как атлас. "Он кое-что понимает", решил пропагандист, "он знает свое дело, чорт его побери, и вкус у него есть".
В то время, как он рассматривал книгу в голубом, с оранжевым корешком переплете, вошел мальчик из бюро, чтобы проводить его к издателю.
С высоты галлереи, по которой они проходили, он увидал мастерские типографии и брошюровочной. Оттуда поднимался смешанный шум машин, прессов, ротаторов и гильотины, обрезающей бумагу. Среди вертящихся колес, двигающихся рычагов, приводных ремней, залитые белым светом, делали свое дело наборщики, механики, брошюровщики и брошюровщицы, носильщики, воздух был чист, чуть пылили машины.
Эта картина только промелькнула в глазах Франсуа. Он вдруг очутился перед Делабордом. Пук волос, цвета яичного желтка, украшал череп издателя. Красное, как ветчина, лицо его было в синих жилках, на нем красовался усеянный угрями и следами угрей нос, веселый, игривый, чувственный. Из-под нависших век, глядели круглые глаза, рот у него был обжоры, в его улыбке была и приветливость, и какая-то шутливость, и восторженность. На нем был шоколадного цвета костюм с мохнатым жилетом заячьего цвета и узкие брюки. Все это давало ему вид человека положительного и массивного. Но при этом руки его были длинны, как у гориллы, и ноги коротки.
В том, как он принял Ружмона, было что-то неопределенное. Делаборд прищурил глаза и осмотрел Ружмона с ног до головы. Потом сказал резким, выходившим точно из котла, но очень ясным голосом:
- Вы, Ружмон, вождь синдикалистов?
- Да, - холодно ответил Франсуа. - Но к вам я являюсь в качестве переплетчика.