- Не так, - тихо сказал Андрей Фёдорович. - Вас же учили, как надо растирать! Трите спокойно, снизу вверх, постепенно усиливая нажим. И не суетитесь, а то устанете. Водка есть у кого-нибудь? - спросил Андрей Фёдорович.
Но водки ни у кого не оказалось. Люди, окружающие нас, стояли молча и внимательно следили за моими движениями. Смирнов и Андрей Фёдорович растирали руки обмороженного, стараясь восстановить кровообращение. Но его кожа была по-прежнему белой.
Я не знала, что мне делать. Я растирала грудь обмороженного из последних сил. Мне казалось, что вот из-за того, что я плохо это делаю, из-за того, что у меня не хватает сил, этот человек сейчас умрёт. Потом я подумала, что, может быть, он уже умер и мы растираем труп. Время от времени я поглядывала в сторону, на полынью, в которой бурлила и дымилась чёрная вода. И на секунду мне становилось страшно от сознания, что всюду, куда бы я ни пошла, на многие километры подо мной будет такая же чёрная, бурлящая вода.
- В тепло его надо, - заметил кто-то из окружавших нас людей.
- Много ты понимаешь, - проворчал Смирнов, растиравший руки обмороженного.
- А куда в тепло? - отозвался кто-то. - К тебе за пазуху, что ли?
И снова все замолчали. Я чувствовала, что теряю последние силы. Я всматривалась в кожу человека, стараясь рассмотреть хоть лёгкие признаки покраснения, но кожа была по-прежнему белой. Тогда я шёпотом спросила Андрея Фёдоровича:
- А может быть, он уже… экзецировал?
Я сказала не "умер", а "экзецировал", потому что в госпитале, где я стажировалась, так всегда говорили при посторонних.
- Трите! - крикнул мне в ответ Андрей Фёдорович.
И я продолжала растирать. Я не помню, сколько времени это продолжалось: час, два или три. Только вдруг я заметила, как кожа под моими рукавицами краснеет. Я даже пригнулась вся к груди обмороженного, чтобы рассмотреть, так ли это. Кожа краснела.
- Андрей Фёдорович! - воскликнула я и подняла руки. - Смотрите, краснеет!
- Да трите же, чёрт побери! - ещё громче закричал Андрей Фёдорович.
Я почувствовала, что у меня прибавилось силы. Теперь я могла растирать ещё час, а может быть, и два. Сейчас, уже и не пригибаясь, можно было видеть, что кожа принимает розовую окраску. Постепенно стало розоветь и лицо обмороженного. Покрытые инеем ресницы, брови и волосы от этого стали казаться ещё белее.
И сразу люди, угрюмо молчавшие, оживились.
- Да он и в воде-то минуты две пробыл! - заметил кто-то. - Я как услышал - лёд-то "хрясь" и крик: "Ребята, тону!" - и сразу сюда…
- Когда ты сюда-то прибежал, - возразили ему, - он уж на льду лежал. Его уж вытащили давно.
И ещё кто-то добавил:
- Минуты две! Мало ему две минуты! Давай я тебя на полминуты в прорубь спущу. С часами буду стоять… как в аптеке…
- Два полушубка сюда! - крикнул Андрей Фёдорович.
На снег полетело несколько полушубков. Мы содрали с обмороженного остатки оледеневшей одежды и закутали его в полушубки.
- Теперь, - сказал Андрей Фёдорович, - в палатку его и как-нибудь согрейте воды. Его надо горячим поить.
Потом он обратился ко мне:
- Вы со Смирновым идите домой. Устраивайтесь там. Я побуду с больным.
- Я тоже, - вырвалось у меня.
- Ну, пожалуйста, без героизма, - возразил Андрей Фёдорович. - На ногах не стоите.
Я поднялась со снега и пошла вслед за Смирновым мимо расступившихся людей.
Так всё это было.
…Потом я мысленно перенеслась в свою палатку. И мне почему-то представилось, что стало там холодно и сиротливо. Андрей Фёдорович и Смирнов сидят у потухшей печки, в щели палатки дует холодный ветер со снежной пылью. И вдруг мне захотелось сделать то, что всегда страшно хотелось, когда приходилось ехать в поезде по бесконечной снежной равнине: выпрыгнуть из вагона и бежать в сторону от него, туда, где ничего не видно на горизонте, куда жутко идти, бросив тёплый, освещённый поезд, и всё же очень манит идти. Так и сейчас мне захотелось выпрыгнуть из машины и идти туда, в сторону наших палаток.
Вот бы удивились наши! "Здравствуйте, это я! Давайте затопим печку!" Что сказал бы Андрей Фёдорович! А всё же как жалко, что поспешный отъезд помешал мне сказать ему что-нибудь на прощание… А может быть, так лучше.
…Наша машина неслась вперёд, цепи позвякивали на колёсах. И вдруг меня охватило острое чувство радости от сознания, что я возвращаюсь в Ленинград. Я обрадовалась, что из этой снежной пустыни возвращаюсь в город, в родной город. Мне даже представилось, что вот сейчас я приеду домой, в тёплую комнату, сниму с себя все эти тряпки, штаны, валенки и буду долго-долго умываться тёплой водой, а на стуле уже лежит выглаженное платье, бельё, всё чистое… Но нет, не представилось мне это. Я только подумала об этом, а представилось другое: холодная тёмная комната и крохотное замёрзшее тельце девочки моей…
- Вот что, синьора, - прозвучал вдруг над моим ухом бас. - Так закоченеть можно. Встаньте-ка.
Я встала. А мой сосед вытащил из кучи брезента полог, закинул его на верх кабины и сказал:
- Ну, теперь садитесь.
Я села, и он накрыл нас обоих брезентом. Мы оказались в темноте, но зато были защищены от ветра.
- Мы с вами, собственно, не знакомы, - пробасил мой сосед. - Моя фамилия Ольшанский, корреспондент центральных газет, Совинформбюро и радио. Рукавицу не сниму, холодно. Вы, насколько я помню, медсестра? Или, может быть, врач?
- Медсестра, - ответила я.
- Очень хорошо! - сказал Ольшанский. - Ленинградка?
- Да.
- А скажите, у вас есть семья в городе?
- Послушайте, зачем вам это? - спросила я.
Мне стало не по себе: он заговорил о семье именно в тот момент, когда я подумала о дочке.
- Не обижайтесь, - сказал Ольшанский, и мне показалось, что голос его стал мягче. - Видите ли, все мы работаем. Я должен написать очерк о Ладоге. Бой над трассой у меня есть. Это раз. Но мне ещё надо людей Ладоги. Понимаете: типичных людей. А иначе никто не напечатает. Так что вы не обижайтесь. Вот мы доедем до госпиталя, и я запишу что-нибудь о вас. А то сейчас карандаш держать нельзя… А коллега мой, наверно, мировой материал соберёт! Он к вам в санчасть пошёл. Значит, вы не встретились?
- Нет, - сказала я. Потом у меня вырвалось помимо воли: - Я тоже знала одного журналиста.
- Из Москвы? - деловито осведомился Ольшанский.
- Да. Савин.
- Серь-ё-зно? - невозмутимо протянул Ольшанский. - Так ведь если бы вы подождали в вашей санчасти ещё с полчаса, то встретили бы его собственной персоной!
Первое мгновение я молчала точно пришибленная. Он произнёс эти слова таким безразличным, таким обыденным тоном, что всё их огромное значение не сразу дошло до меня. Потом я откинула брезент и бросилась к борту машины.
- Да постойте! - крикнул Ольшанский и ухватил меня за полу ватника. - Куда вы? Что случилось?
Тут только я сообразила, что ничего не могу сделать. Из-за раненого лётчика я не могла ни оставить машину, ни повернуть её обратно. Острый ветер хлестал меня по лицу. Ольшанский всё ещё держал полу моего ватника.
- Что случилось? - повторил он.
- Ничего, - сказала я и снова села на брезент.
Мне не хотелось ничего рассказывать этому человеку. А то он ещё и это использует как "материал". Но, помолчав несколько минут, я поняла, что всё равно должна буду заговорить. У меня на языке были десятки вопросов, и только он, этот сидящий рядом со мной человек, мог на них ответить.
Я спросила:
- И давно он здесь?
- Коллега? - повернулся ко мне Ольшанский. - Да, по-моему, с месяц. Или даже больше. Я сам приехал недавно.
Месяц! Месяц или даже больше… Я старалась не смотреть на Ольшанского, мне казалось, будто всё, что я думаю сейчас, отражается на моём лице. Месяц! Месяц! И до сих пор не отыскал меня! Но тут же подумала, что не так-то легко меня отыскать. Нарвская, завод, Ладога… Потом подумала: не ко мне ли он пошёл туда, в палатку? Я не знала, как спросить об этом Ольшанского. Сказала:
- А зачем он пошёл туда, к нам?
Мне хотелось, чтобы ответ прозвучал не сразу. Но Ольшанский спокойно ответил:
- Ну, ясно зачем! За материалом. И чтобы насчеёт лётчика сказать.
У меня кружилась голова. Человек, мыслями о котором я жила всё это время, которого я считала то погибшим, то воскресшим, - здесь, в нескольких десятках километров от меня, и с каждой минутой я удаляюсь от него!
Мне хотелось расспросить Ольшанского: не слышал ли он от Саши чего-нибудь обо мне, искал ли он меня, долго ли здесь пробудет? Но вместо этого я спросила:
- Ну, как он выглядит?
Я произнесла эти слова деланно равнодушным тоном. И Ольшанский отвечал на вопросы как-то нехотя, точно не желая отвечать или не чувствуя, как я ловлю каждое его слово.
Он ответил:
- Как выглядит? Да обычно, по-моему. Я, правда, давно не видел его до этой встречи и не могу сравнивать… А скажите, есть у вас среди медиков настоящие герои? Вы понимаете, что мне нужно? Чтобы можно было сделать корреспонденцию "Люди ледовой трассы". Может быть, кто-нибудь из ленинградских врачей или студентов?
Я ничего не ответила. Думала: "Что мне делать?" Сначала я решила, что, как только сдам лётчика в госпиталь, вернусь обратно. Возвращаться придётся на попутной машине, - эта должна задержаться в Ленинграде на сутки. Но потом я сообразила, что если даже и попаду на попутную машину, то доберусь до санчасти только к утру. Я могу не застать его, даже наверное не застану, и мы опять потеряем друг друга.