Алтаев Ал (Ямщикова - Гроза на Москве стр 13.

Шрифт
Фон

Григорий встал. Он был смертельно бледен; глаза блуждали. С тех пор, как две недели назад брат Василий привел его в Неволю, он пил непробудно, день и ночь. В пьяном виде не помнил он, как надевали на него черную рясу и черную скуфейку, не помнил, как ходил с царскими опричниками к заутрене; не помнил даже, как подписывал отречение от всего на свете: от отца-матери, от роду-племени, чтоб стать царским опричником. Он смутно сознавал только, что это отречение, эта новая должность избавляли его от правежа. Отуманенная вином голова перестала соображать, что когда-то, еще недавно, боялся он слова "опричник", что когда-то корил брата, зачем он пошел в Неволю; что ему были противны дикие своевольства царских приспешников, которым не смели прекословить земские.

С трудом, держась за стол, встал Григорий и поклонился царю.

- Так вот он каков ноне молодец стал, - молвил царь с усмешкой, - вот он каков, кого я от правежа избавил! Еле на ногах стоит…

Он обернулся к слугам, державшим в руках алый сарафан и все принадлежности девичьего наряда.

- А Федорушке сарафан принесли?

- Слушаю, государь…

Федор Басманов, смеясь и кривляясь, уже надевал голубой летник с длинными рукавами, шитый серебром "на канительное дело", - то есть канителью, в спираль; на голову он надел кокошник с привязанною косою, а на шею жемчужное ожерелье и стоял перед царем, помахивая шитым золотом платком, молодой, статный, с голубыми невинными очами, совсем пригожая красная девица.

Стоял перед царем и Григорий Грязной, все такой же бледный, с мрачным взглядом, с дрожащими от обиды губами. Красный сарафан нелепо повис на его костлявой фигуре, смешно обнажились мускулистые руки из-под кисейной рубахи, девичья повязка сдвинулась набок.

Мокрый, с обвисшей, слипшейся от сладкого вина бородою стоял Гвоздев посреди покоя и, притоптывая разноцветными, в кусочках, шутовскими сапогами, тянул хриплым голосом:

Расходился старина…
Красна девица пьяна,
В лаптях воду носила,
Квашню ногой месила…
Ай, люлю, люлю!
Живет дурень на краю…
Ой, жги, говори, говори,
Рукавички сафьяновые!

- Пляши, - крикнул царь, наслаждаясь, видимо, унижением и ужасом Григория Грязного. - Да что вас мало? Ступай сюда и ты, Васютка; ты горазд плясать вприсядку. Надевай новый кафтан Оськин! Эй, кафтан для Васи! Гусельников!

Заливались звонкие гусли; под низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами, в шутовском наряде плясал вприсядку Василий Грязной; старый Гвоздев припевал, с трудом выделывая коленца присядки, чтобы не отстать от вертлявого Василия Грязного, но ему мешал отвислый живот; борода растрепалась и мокрыми седыми клочьями повисла на груди: он отрывисто, задыхаясь, выкрикивал:

Пошто, девка, румяна?
Нарядилася она!
Нарядилась в сарафан,
Он по ниточкам весь дран…

Федор Басманов, закрываясь платком и жеманно улыбаясь, изгибал стан и плыл лебедушкой.

Царь обвел глазами пирующих. Взгляд его остановился на конюшем, старом боярине Иване Петровиче Федорове. Этот боярин не был опричником; за военную славу и седины его уважали даже враги.

Царю хотелось шутить.

- А ты, боярин Иван Петрович, - сказал он с усмешкой, - не хочешь ли с ними поплясать? Гусельники тебе сыграют веселую плясовую.

Боярин встал. Лицо его не дрогнуло. Низко поклонился он царю; солнечный луч упал на его бороду, и она заблестела серебром.

- Здрав будь, государь царь, - сказал он спокойно. - Спасибо за зов, да оплошал я, старый; копье и меч в руках с младых лет держать умудрен, а скоморошьей хитрости не учился, на том не обессудь. Вели голову сложить за тебя - сложу с радостью, а плясать да тешить тебя песнями и всякими шутками, - воля твоя, не по силам мне, да и ноги старые не гнутся…

Царь сдвинул брови и отвернулся.

- Гришка! - крикнул он и махнул рукою.

Григорий стоял молча, тяжело дыша, и в голове его смутно носилась мысль о том, что его сделали посмешищем, что одеваться в девичий наряд стыд и грех, но уйти он не смел. Царь не спускал с него глаз.

- Что же ты стоишь как чурбан? - услышал он царский оклик, и в голосе этом почувствовал нотки нараставшего гнева. Он видел, как рука царя сжимала крепче посох и уже насупились брови, а глаза недобро сверкнули под ними. Григорий сжался и, почувствовав, что от стыда проваливается куда-то в бездну, что теряет последние остатки чести, путаясь в сарафане, поплыл навстречу выделывавшему "коленца" брату.

Но ноги его не держали. Перед ним все ходило ходуном: столы, кубки, опричники, стольники, ходили окна, двери, уходил пол, и вдруг он грохнулся посреди покоя, потеряв сознание.

- Упился, - сказал Гвоздев.

- Вынести его, - приказал царь, - а вы хватит плясать. Я думаю, пора и честь знать. Не вся братия нынче у вечерни будет. Ты больно печалишься об этом, отче?

В голосе его слышалась насмешка. Он, прищурясь, смотрел на Чудовского архимандрита Левкия, маленького человечка с одутловатым от пьянства лицом. Черная скуфейка совсем сползла ему на затылок; осоловелые глазки мигали…

- С тобою государь говорит, - толкнул князь Вяземский Левкия.

Тот встал и поклонился.

- Ты, видно, туг на ухо; поди ближе, - сказал царь.

Левкий подошел и, не поняв, в чем дело, стал говорить льстивые речи.

- От тебя, государя, славы и почести так велики, что всякий басурман рад к тебе идти на службу…

Царь нахмурился.

- То-то и бегут от меня холопы, - сказал он презрительно.

- А кто бежит, государь, - продолжал Левкий, - бежит страдник, пустой человек, из гноища взятый смерд… Тьфу!

Он даже плюнул.

Царь усмехнулся.

- Курбский бежит, - сказал он отрывисто, - не из гноища взятый, а родовитый князь Курбский…

- Смерд твой он, а не князь, государь, - подхватил Левкий, желая сказать царю приятное, - пес смердящий, ирод… Изменник…

Царь закивал.

- Изменник, собака… - прошептал он, и рука его крепче сжала посох.

- А доблесть его и прежде не больно велика, - продолжал Левкий. - Как на Казань ходили, так в ту пору он, князек-то, приотстал да и другим воеводам заказывал не трогать басурман… трусоват был под Казанью он, так вот…

Царь с недоумением посмотрел на монаха.

- Трусоват был Курбский под Казанью? - проговорил он, растягивая слова. - Да в уме ли ты, дурень? Ври, да знай меру!

Царь ударил Левкия в лицо так, что тот покатился; грубая лесть раздражала его. Он встал и осенил себя крестным знамением.

Пир кончился.

И спустилась ночь над слободою Неволею, и зажглись звезды. Три сказителя, один другому на смену, ждали в покое, соседнем с царской опочивальней. С каждым днем усиливалась бессонница царя, и теперь он давно уже не мог спать без их монотонных сказок.

В опочивальне был Малюта Скуратов.

Он стоял перед кроватью и выслушивал последние приказания царя.

- Нынче в застенок я не пойду, Лукьяныч, - сказал устало царь и зевнул. - Притомился я.

- Сосни со Христом, - раздался грубый, хриплый голос, и тяжело падали слова Малюты. - Пошто тебе трудиться?

- Ты уж справься сам, Лукьяныч, да смотри расспроси, кого надо, накрепко… Пуще всего гляди: князя б Курбского не был тот паренек, что попался на дороге нашим людям, да еще: спроси из Литвы перебежчика… Погляди: там у тебя на дыбе ничего не открыл старик, что у брата Владимира Андреевича в Старице в конюших хаживал? Накрепко допроси.

- Слушаю, государь!

- Иди, Лукьяныч. Иди. К заутрени не проспи.

- Иду, государь. А про тех печатников никакого наказа не будет? Ереси, слышь, они будто сеют. На Москве так говорят, да и наши люди о том сказывали. Шурин твоей царской милости, Михайло Темрюкович, сказывает, ереси Матюшки Башкина и других злоучителей сеют. Всякие нечисти у них тоже будто на печатном дворе найдены. А народу соблазн. Не попытать ли их накрепко?

Царь подумал.

- Не надо, Лукьяныч, - сказал он. - Печатный двор я сам строил. Не надо было шурину напускать на него московский сброд. Да и дорого мне стоило то дело: печатников таких не скоро сыщешь; есть смышленый народ в Новгороде, бунтовщики, все псы злые… Ступай, да погоди с печатниками.

Он отпустил Малюту и призвал сказителей.

Было темно, и звезды ярко сияли на небе, крупные летние звезды. И по небу расплывался туманно-серебристый Млечный путь. Ночь уходила…

В тесном теремном покое царевич Иван будил брата:

- Вставай, Федя… петухи давно пропели… Пора к заутрени звонить…

Пухлый семилетний царевич Федор приподнял голову с подушки, посмотрел на брата испуганными глазами и спросонья, отмахиваясь жестом маленьких детей, забормотал:

- Не буду, батюшка… не буду… вот те Христос…

Царевич Иван засмеялся.

- Чего не будешь?

Федор спустил ноги с постели, долго бессмысленно смотрел на брата, потом узнал и сказал с радостью:

- А, это ты, Ваня! Слава Богу! А мне снился худой сон: будто батюшка меня повел с собою туда… - Он вымолвил это слово с ужасом и таинственно показал рукою по направлению к тюрьмам…

- А разве там страшно? - спросил насмешливо Иван.

Мигающий свет лампады ярко освещал лицо царевича Федора, бледное, пухлое, некрасивое, с широко раскрытыми голубыми глазами. Губы расплывались в болезненную скорбную улыбку. То было лицо юродивого, лицо несчастного припадочного брата царя князя Юрия.

- Боязно… - прошептал Федор, - в подушку зароюсь… плачу… а сказать боюсь… Тебе только скажу, Ваня…

- А видал ты их? - спросил Иван.

- Батюшкиных лиходеев? Не-не… Боязно… А ты… ты… видал?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке