Что все я с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо избрал сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще не лицемерно обротать. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангрезный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то как могу тебя непотребного пожалеть? Лучше будь чужой добрый, чем свой непотребный".
Письмо ясно и положительно требовало перерождения, полного отрешения с размаху от всего, что всосалось с молоком матери, что воспиталось наставлениями и, наконец, что вколотилось рукою отца, так как брань и вколачивания могли отвратить, а никак не привязать; требовало такой ломки, какою ломалось тогда все: нравы, обычаи, убеждения и жизнь. У Алексея Петровича была чисто славянская, расплывчатая натура, и в том размягченном состоянии, в каком находился тогда, нежное, дружеское слово, участливое отношение заставило бы его делать над собою усилие; может быть, и изменило бы многое; но требование резкое и суровое вызвало реакцию в тягучей природе.
"Что делать?" - спросил сам себя царевич, перечитав несколько раз письмо, опустившись к столу и подперев обеими руками голову; а между тем в глубине души бессознательно подсказывался ответ, на какой бывают способны подобные характеры.
VI
"Как все слабохарактерные, Алексей Петрович всегда искал для себя внешней поддержки, подтверждения своих убеждений и мнений лицами, близко стоявшими к нему которых считал себе преданными и разделявшими его взгляды.
Почти всегда царевич не знал наперед, что ему ответят, верно оценивал этих лиц, а все-таки обращался к ним как будто в оправдание себя или из желания сложить с себя часть ответственности в случае неудачи, хотя точно так же знал и то, что эти лица не будут для него ни оправданием, ни даже умалением ответственности Преданных лиц у него было много, весь серый люд, почти все церковники, духовник Яков Игнатьевич и сам Степан Яворский, всегда втайне благоволивший к нему, сельские и городские попы и чернецы, большинство господ сената, но всех ближе, разумеется, стоял к нему пестун его князь Никифор. К нему-то и обратился царевич за советом, как отвечать отцу на грозное его объявление.
Впрочем, не одна потребность видеться с князем Никифором, от которого трудно было ожидать умного совета, тянула царевича к заветному дому, а другое чувство, в котором он не хотел дать себе ясного отчета, в котором обманывался или, по крайней мере, старался обмануться. Алек сей Петрович не хотел признаться себе, что его милая Афросюшка, с которой он не видался в последние дни, была ему по-прежнему дорога, если еще не дороже, не хотел признаться, что он идет не к учителю, а к Афросе, от которой он, по-видимому, совсем отказался как от виновницы своих отношений к покойной жене.
Вечером, в день получения объявления, царевич отправился к князю Вяземскому. Учитель еще спал после обильного обеда, и гостя встретила похудевшая и покрасневшая Афрося.
Жадно ждала во все это время Афрося своего милого Алешу, ждала каждую минуту и каждую секунду, отдававшиеся болезненно в ее сердце. Слышала она, что кронпринцесса тяжко заболела, потом услыхала и о ее смерти, но никак не могла понять, отчего же это мешало другу повидаться с ней хотя на одну минуту Афрося относилась к болезни, а потом и к смерти жены царевича совершенно равнодушно, не предчувствуя даже существования какого-нибудь недоброго чувства Алексей Петрович как-то разделялся в ее глазах на два образа на царевича, до которого ей не было никакого дела, и на человека, с которым она составляла одно нераздельное, который был ее правом ее силой, ее жизнью. Афрося вовсе не ревновала своего милого друга как мужа кронпринцессы, может быть, от инстинктивного понимания его любви к себе, а может быть, и от приниженного своего положения как в отношении к земному владыке; не ревновала даже до такой степени, что в своих молитвах о сохранении жизни и здоровия своих близких людей она не пропускала и имени Шарлотты Афрося не подозревала тех страшных упреков, которые говорил себе царевич во время тяжкой болезни кронпринцессы, не понимала его борьбы и обвинения себя.
В последние томительные дни она каждую минуту выбегала в сени прислушаться, не раздадутся ли по ступенькам крыльца слишком знакомые шаги. Но часы проходили за часами, дни за днями, а царевич не приходил От барина своего, князя Никифора Кондратьевича, она знала, что делается во дворце, но не могла знать, что делается в глубине души своего Алеши.
Наконец-то ее чуткое ухо отчетливо отличило стук отворенной калитки, потом торопливую, неровную походку по лестнице, скрип сенной двери, распахнутой дорогою рукою, - это он, непременно он! До этого момента она постоянно думала: как он придет, как она бросится к нему, обнимет, приласкает его, а вышло не то. Он пришел, но она не бросилась к нему, а, напротив, точно остолбенела с раскрытыми, испуганными глазами; словно все замерло в ней, словно и сердце перестало колыхаться в груди. Он тоже не подошел к ней, а остановился далеко, - каким-то сконфуженным, смущенным, пойманным в непростительной шалости, с опущенными глазами и с полуопущенной головой. В таком страшном и томительном положении простояли они много минут.
- Я… к князю… Никифору, - проговорил наконец заминаясь и нерешительно Алексей Петрович, будто оправдываясь в приходе.
- Спит… после поминанья… прикажешь разбудить? - отвечала девушка точно не своим, а каким-то чужим, отдавшимся издалека голосом, почти не шевеля губами.
- Зачем? Пусть спит я в другой, али подожду…
Царевич взглянул на девушку боязливо и недоверчиво, как будто не на свою милую Афросю, а на чужую опасную женщину; но этого взгляда было довольно… Он прочел в глазах девушки многое, мгновенно вытеснившее все его горькие упреки самому себе и досуха высушившее его недавние слезы.
Царевич пошел за девушкой в ее комнатку, в дверях они остановились, оба под влиянием одного и того же побуждения.
- Афрося… милая… знаешь?.,. слышала? Я… мы… виноваты… много виноваты… Мне так больно… столько плакал… - бессвязно бормотал царевич, невольно овладев рукою девушки и не спуская с нее глаз, - а ты?..
- Я… я, царевич, все ждала тебя… и не гадала… - девушка, не договорив, заплакала.
Слезами смылись последние следы раскаяния, и оба они вошли в свою милую горенку прежними друзьями О чем говорили они там - это их тайна, но только поздно вечером, по выходе из светлицы, Алексей Петрович казался другим человеком - спокойным и счастливым.
На барской половине Алексея Петровича встретил учитель тревожным вопросом:
- Какую цидулку передал государь после обеда?
Царевич подал учителю объявление с тем покойным, равнодушным видом, в котором не было и тени обычной нерешительности.
- Ну что скажешь, Никифор? - спросил царевич, когда князь Никифор прочитал письмо.
- Зело гневен государь и в чрезмерное сумнительство меня приводит… По чьей бы это инсинуации произошла такая резолюция? - рассуждал учитель, с изумлением посматривая на спокойное лицо Алексея Петровича, обыкновенно такое подвижное и тревожное.
- Инсинуация известно чья - Сашки Данилыча. Светлейшему охота мачеху выставить и обеспечить ей самой наследство, благо, теперь и сынок у ней родился. Будет Катерина государыней - ему хорошо, из его воли не выйдет.
- Так… так… ну, а как же ты, царевич?
- Я-то?.. Да так же, как и прежде, все буду тянуть свою канитель… болен-де да неспособен. У отца эпилепсия, а доктора говорят, что когда эта болезнь прилучается в пожилых годах, так тот человек долго не проживет; вот и святые люди тоже…
- Спрашивал и я, - то же говорили; да ведь ты знаешь, какой нрав у отца? Откладывать не любит.
- А ежели пристанет и невтерпеж будет, так убегу.
- Убежишь?
- Убегу.
- Куда убежишь?
- Найду куда, лишь бы время протянуть. Я уж давно об этом думаю. В прошлую еще поездку мою в Карлсбад, года два назад, при покойной жене, Кикин советовал мне остаться за границей, побывать в Голландии, в Италии и выбрать себе местечко на случай, да я тогда не решился Советовал он мне еще поискать при французском дворе, тамошний король, слышно, великодушен, - многих королей под своей протекцией содержит, так не большое дело и меня ему принять.
- А как здесь-то? Ведь государь лишит тебя наследства, назначит, пожалуй, новорожденного своего сынка, либо жену, либо какую из дочерей.
- Что ж за беда? Ну и назначит хоть бы сынка Катеринушки. Ежели отец долго, не проживет, так за малолетнего кто-нибудь да должен же править? Народ, святые отцы и господа сенат на моей руке и выберут меня правителем, а там много времени, что-то еще будет!
- Ладно ты придумал, царевич, только никому не сказывай и Кикину-то очень не доверяйся… Да вот еще что: убежишь ты, а мы-то тут как? Государь жилы у нас повытянет.
- Да вам что? Вы и знать не знали, ведать не ведали. Уеду я за границу с разрешения отца, а там и скроюсь Разве вы ответчики за меня? Спрашиваться, что ль, у вас буду?
Решено было тянуть настоящее положение дел до последней крайности, а потом убежать; но утром на другой день - утра у царевича всегда были мудренее вечеров - снова явились сомнения и нерешительность. "Что делать? Как отвечать отцу?" - снова, в сотый раз, повторял себе Алексей Петрович и за разрешением отправился теперь к другим, на этот раз к самому хитроумному из своих приближенных, к Александру Васильевичу Кикину, жившему в своем великолепном каменном доме близ Адмиралтейства.