Глядя на высокую, крепкую, уже с жухлым, но светлым лицом старуху в простой черной ряске, Дмитрий никак не мог представить ее той юной красавицей, о какой, еще при жизни ее, пели песни и в Твери, и в Великом Новгороде. А как, лет восемь тому назад, померла Ксения Юрьевна и похоронили ее рядом с мужем в Спасо-Преображенском соборе, тверичи и вовсе стали поклоняться ей как святой. И то - многим они обязаны ее уму да сердечному состраданию, а главное тем, что на вечную славу Твери родила она сына.
Ан упрямые едимоновцы по сю пору нарочно путают Ксению Юрьевну с какой-то Пономаревой дочкой, вконец запутлялись: ту считают за эту, эту - за ту, головы у них набекрень! Только отец, Михаил Ярославич, хоть сам не любит едимоновцев и их глупых баек, однако врать им не воспрещает.
Однажды, отроком еще, Дмитрий вздумал их наказать. Собрал ватажку и кинулся крушить Едимоново. Благо, кто-то загодя успел их предупредить: от княжича, как от татарина, в леске попрятались. Так более гневного батюшку Дмитрий вовек не видал! Кричал тогда даже, ногами топал - чего от него, пожалуй что, ни один враг добиться не мог.
- На что тебе воля дана? Ну, отвечай!..
Дмитрий лишь хмуро отмалчивался, а отец тогда много ему сказал.
Сказал, что, мол, воля князю дана не во зло. А память злом не убьешь. Мол, народ-то только и жив, что памятью. А о чем ему помнить? Как татары его топтали?.. Пусть уж сказки хранит, тем паче что в тех сказках не вред, а единая красота. Али от княжеской чести убудет, коли про них поют песни?.. И едимоновцы-то, мол, как ни убоги, а им, поди, тоже лестно, что князья их - плоть от их плоти, кровь от их крови, хоть и князья. А князья-то затем, что над ними от Бога поставлены им же на пользу и в Оберег. Али, думаешь, что и правда так они тупы, что не знают, откуда пришла матушка Ксения Юрьевна? Знают, все они знают, только душу-то надо хоть сказкой потешить, тем более если сказка красива. Куда как хорошо, когда матушку, а значит, и князя, а значит, и тебя, княжича, почитает народ своим, не то станет, когда своего же князя его же народ будет звать за глаза не то ляхом, не то жидовином, не то, хуже того, татарином… А у русского среди русских быть врагов не должно…
- Понял ли?.. - спросил тогда Михаил Ярославич у Дмитрия.
- Понял, батюшка, - кивнул Дмитрий.
- Что понял-то?
- Понял, батюшка, что мы от Бога поставлены, - сказал Дмитрий и, набычась, готовый к отцову гневу, добавил: - А что от едимоновцев, прости меня, батюшка, как ни вникал, а не уразумел…
Отец тогда помолчал, а потом неожиданно всплеснул руками, стукнул ими по ляжкам и рассмеялся:
- Экий ты упрямый-то, сын, ну чистый едимоновец! А от родства открещиваешься. Пошто же?..
- Ишь! Все молятся сучьи дети пономарихе своей! - точно проникая в мысли Дмитрия, сказал боярин Федор Акинфыч Ботрин. - Пожечь, что ль, сторожку-то ихнюю, княжич?
Его большое, красивое лицо в смоляных кудрях и под черной собольей шайкой влажно блестело от молодого пота.
- Али студено тебе, боярин? - осадил его княжич. - Попомни, у русских-то среди русских быть врагов не должно.
- Эвона, княжич, - весело рассмеялся Федор. - Али моему-то отцу голову снес татарин? - И понудил коня в сторону подале от разговора.
Федоров отец, большой московский боярин Акинф Великий, по прозвищу Ботря, еще по смерти князя Данилы обиженный то ли Юрием, то ли Иваном, а то ли и обоими московскими братьями, ушел от них в Тверь, к Михаилу. Однако по вздорности и вспыльчивости характера и на Твери прожил недолго. В год вокняжения Михаила Ярославича на владимирском престоле, когда тот уехал за ярлыком в Орду, без ведома князя, а лишь по собственной злобе взял да и повел полки тверичей на Переяславль, где в то время закрылся Иван Данилович. Хорошего из того не вышло - тверичей сильно побили, многих потопили в Клещином озере, самому же Акинфу местник его боярин Родион Несторович снес мечом голову, взоткнул ее на копье и в том мало достойном виде преподнес Ивану Даниловичу. Впрочем, то уже было давно…
Сам же Федор Акинфыч тем был знаменит, что, будучи наместником тверского князя в Ладоге, не по суду и не по вине бил там нещадно корелу, за что и изгнан был с позором новгородцами. Несдобровать бы было ему тогда от князя, но князь в ту пору опять в Орде был, а уж как вернулся, с новгородцами мир вконец порушился, и Федор свою вину в заслугу оборотил. Еще говорили, что Федор не ровно дышит к тверитинской дочке. Сама она, смеясь, сознавалась княжичу: мол, пробовал Федор Акинфыч клинья под нее подбивать. Однако она ему прямо сказала, что ни за что с ним не слюбится. Оттого, знать, сраму боясь, и не заслал он сватов, как сулился, к Тверитину. Ведь и Ефрем Проныч вряд ли, хоть за какие богатства, пожелал отдать единую дочку лютому на расправу да кичливому на похвальбу Акинфову сыну…
А между тем давно уже разгорелся по-настоящему весенний мартовский день. Как ни ждем мы тепла в долгую зиму, а такие дни с ясным, высоким небом, с ослепительным солнцем, со звонкой, торопливой капелью все равно приходят внезапно. И как ни муторно и тоскливо бывает у нас на душе от разных причин, однако грех в такой день унывать, тем паче что унывать-то и вовсе Господом нам заказано. А особо чуют весну старики; лишь в старости и научаемся радоваться и малому. Казалось бы, не все ли едино, когда помирать, если уж все одно помирать, ан всяк предпочитает дождаться тепла и молит у Бога: дай, мол, еще раз услышать, как побегут ручьи, дай, мол, еще вдохнуть синего пряного воздуха, дай поглядеть, как внове проклюнется и зазеленеет хлебное семя, как вздуются липким душистым соком тугие и клейкие почки новой листвы… дай, мол, апреля мне, Господи…
Тот день был чистым предвестьем скорой весны, и отчего-то, вопреки всему, тревожно и знобко, как перед радостью встречи с женщиной, Дмитрию верилось, что все еще сложится хорошо и у отца - там, в Орде, и конечно же в его молодой долгой жизни.
Опушки ближних лесов горели золотыми стволами сосен. От жаркого красного солнца льдистый наст точно возжегся розовым светом. Все округ будто пылало нежным, не страшным огнем. И лишь окоем за Заволжьем был густо-синь, как глаза у Любавы…
Зайчихи, поди, уж были готовы выпростать зайчаток-настовиков, - март им на то - самое время, а листопадники - те, что родились в октябре, как раз к той поре достигли сочной, молочной зрелости. Коли потомишь такого в горшке на огне подольше, так и сам не заметишь, как со всеми костями его и схрумкаешь, косточки-то у листопадника по весне так мягки и разваристы, что лишь поскрипывают на зубах, будто рыжики…
Собак пустили с края дальнего леса, с тем чтобы они погнали косых к реке да под самую гору. По берегу и под горой раскидали силки и тонкие плетеные нитяные сети.
И началась потеха!.. Заяц-то, хоть и мчит от собак кругами, путает следы, ан все равно, коли идут на него стеной, теряет рассудок и, как ни держится за последние кусты на раменьях, когда-никогда выходит в открытое поле - здесь-то и начинается гон!
- Ату! Ату! Возьми его! Ать!.. - по всему лесу слышатся свирепые крики псарей.
Псы поначалу визжат заполошно, более от азарта и предвосхищения зверя, чем от самой охоты, но, чем далее, тем лай их становится злей и осмысленней. Опытное ухо слышит и различает издалека, кто пустобрешничает, а кто и впрямь ведет зайца.
- Ишь, княжич, какая знатная выжля Таска-то эта! - проваливая наст и утопая в снегу, подбежал к Дмитрию, под самую морду Кинжала, выжлятник Петр Дужин. - Ведет ить, ведет! Да ведь не просто ведет-то, а с умыслом, княжич, с умыслом!.. - Заветренное лицо его красно и радостно, меховая кацавейка распахнута настежь, под ней лишь рубаха да оловянный крест на суровой тесемке. Пар идет от псаря, будто из бани вышел. - Слышь, княжич, обочь идет, бережет косых-то, как наседка цыплят. Экая сучонка задумчивая! - вопит он, не в силах сдержать восторга.
И правда, в нестройном, сбивчивом псовом гаме чуть в стороне и вдали слышится звонкий, серебряный лай той самой пестрой, мохноногой Таски, что утром чаще иных первой ухватывала кругляк.
- Так их!.. Ату! Ату!.. - для нее одной, для любимицы каким-то особым пронзительным криком закричал Петька, так что Кинжал испуганно вздрогнул.
- Тише, ты, идол! - беззлобно, в том же восторге и напряженной радости остановил его Дмитрий, хотя ему самому хотелось кричать так же неистово, срывая глотку на запредельной ребячливой фистуле:
- Ату!..
Первой из леса на поле выметнулась огромная, видать брюхатая, зайчиха. Скок ее был тяжел и неровен. Никто и коня не понудил ее гнать, авось сама до силка доплюхает, если ранее псы не достанут. А уж за ней зайцы из леса посыпались, как сыплются то разом десятком, то по одному в перестук спелые яблоки, когда тряхнешь хорошенько увешанную плодами ветку. Чуть погодя показались из леса собаки. Пасти горят кроваво, языки полощутся по ветру, иной уж не лает, а лишь хрипит, видно, как задышливо ходят проваленные бека на бегу.
Замыкая круг, не давая косым уйти на сторону, в дальней дали пестрым пятном стелилась по полю вьюжной поземкой Таска. Казалось, что кончик ее черного носа и хвост, пущенный, как у лисы, трубой, вытянуты будто по нитке. Издали и не видать, как она перебирает ногами - чисто летит собачка.
- Ату!..
Зайцы в силках верещали высокими детскими голосами. Охотники спешились. Те, у кого оказались при себе короткие тесаные дубинки, проламывали ими косым черепа прямо в сетях и силках, иные резким движением рук, будто ломая сухую валежину, ухватив зайца за трепетные, сильные и горячие уши, сворачивали им шеи и тут же пускали кровь. Снег мигом стал красен. Опустив головы, как коровы на выпасе, дрожа опавшими животами и роняя слюну, жадно глядели псы на добычу, ожидая парной требухи…
Веселье кончилось. Дмитрий с коня не сходил…