Шишков Вячеслав Яковлевич - Угрюм река стр 17.

Шрифт
Фон

Ибрагим поддерживал в Прохоре возбужденную предстоящей схваткой бодрость, называл его джигитом, отрывочными, нескладными фразами рассказывал о тех опасностях, которым ежеминутно подвергается горный, на Кавказе, житель. А постоянные набеги, а стрельба, удар кинжалом в грудь? А знает ли Прошка месть, - кровную месть на Кавказе? О, штука страшная, не этому паршивому порогу чета. Из рода в род!

- Ничего, джигит, нэ робей! Нэ умрем… Целы будем!

- Я знаю, что не умрем, выплывем.

- Молодца, джигит!.. Всегда так… В бою чалвэк спеет… как пэрсик. В двадцать лет орлом будышь. Ничего, джигит… Молодца! Кынжал как закаляют - знаешь? В огонь да в воду - жжих!.. В огонь да в воду. Так и чалвэка надо… Крэпка будышь, сильна будышь!

Прохор глубоко, свободно дышал, глаза горели, и жег щеки молодой задор. Он внимательно, любовно слушал Ибрагима и проникался к нему уважением, как к отважному герою.

- Вот только продукты… Мало их у нас. Недели на две, на три, - оказал он. - Может, перенести их за порог? А то вдруг опрокинемся?

- Ерунда, - резко оборвал его черкес. - Нэ надо думать. Будышь думать - утонешь, не будышь думать - нэ утонешь. Цх!

Вечер угасал. Кругом неуютно, одиноко, холодно. Порог ревел седым древним ревом, и, казалось, ревела вместе с ним озябшая тайга.

От неумолчного шума и гуденья у Прохора кружилась голова, замирало сердце. Но опьяненная душа его - на крыльях.

Вместе с Ибрагимом подплывали к воротам в ад. Ад кипел и пенился. С шитика, все более и более увлекаемого течением, буруны волн казались огромными, страшными. Как могилы на заклятом погосте, они росли, проваливались, вырастали вновь. Заря была холодная, желтая. И кругом было жутко: холодный погост, холодные могилы, смерть. Шитик от страху закрыл глаза, незряче мчал вперед.

- Простимся, Ибрагим… На всякий случай… Прощай, Ибрагим!..

- Зачем прощай!.. Здравствуй!

- Прощай, Ибрагим! - со всех сил последний раз крикнул Прохор.

- Джигит!..

И все потонуло в грохоте. Ярко вспыхнула заря на небесах… Громыхающим огнем засверкали брызги, шипя и взвизгивая, закувыркалась, запрыгала тайга, небо упало в волны, и все клубилось в адском бешеном котле.

- Греби, греби!

- Ух-хх!

- Молись богу!

- Право держи!

Крики, грохот, гул. Конец.

13

"Кажется, время было бы Прохору и весточку о себе подать, ведь на санях уехал, чуть весна обозначаться в небе стала, а теперича белые мухи закружились, вот-вот покров придет. Время бы Прохору до Крайска-города добраться, а там, сказывают, по струне стафет во все концы сигает; стало быть, и в здешний городишко можно бы стафет прислать. Ездил в город за стафетом приказчик Илья Сохатых, - ни с чем вернулся: лишь красного сафьяна сапоги себе привез да маскарадных, к святкам, харь".

Так думала о судьбе своего сына робкая, забитая Марья Кирилловна, скучало ее материнское сердце, и сны она видела недобрые. Кусок не лезет в горло, похудела; вот все бы сидела, да и думала о нем, о ненаглядном Прохоре: где-то он, где-то бедная его головушка; в этакую страсть поехать, да еще с каким-то черкесом неумытым.

"А отец, Петр Данилыч Громов, что ему?.. Гулеванит себе во здоровье с Анфиской подлой, сорит деньгами. В открытую теперича пошел".

Две раны в сердце Марьи Кирилловны:

"И как тебе не стыдно, Петр Данилыч… До седых волос дожил, а сам… Обидно ведь…"

Но другая рана горше - день и ночь огнем горит:

"Сын, Прошенька… Жив ли?"

- Ты вот сладкой наливкой меня чествуешь, а что в сердце моем - не примечаешь, - говорил Петр Данилыч темным сентябрьским вечером, попивая чаек внакладку у любезницы своей Анфисы Петровны Козыревой.

- Твое сердце с перцем, - играючи, погрозила Анфиса своим мизинчиком и засмеялась. - Хитер ты больно, впустую хочешь со мной сыграть. Смотри, не ив таковских я. Ни с чем отъедешь.

- Пригожа ты, а ум у тебя, как у кошки у слепой. Я про сына речь веду. Понимаешь, нет?

- Как не понять, понимаю. Хи-хи-хи!.. - И вдруг изменилась, кольнуло ей что-то в сердце, помимо воли, так, налетело неведомо откуда, вдруг. - Ты про сына речь ведешь? Да уж сын ли он тебе? Да полно, не подкидыш ли?

- Чего такое?

- Неужто своего сына кровного послал бы на погибель? Ведь на погибель, а, Петруша?

- Молчи! - угрюмо сказал Петр Данилыч, глядя на ее губы, на ее беспечальные, внезапно загрустившие глаза.

И оба пили чай молча; наливку пили молча; ни слова больше, трудно говорить.

Домой ушел Петр Данилыч не простившись. Ночь была. Под ногами, как тонкое стеколышко, колюче потрескивал новорожденный ледок на лужах, и сердцу отцовскому становилось больно.

Анфиса же долго мучилась бессонницей. Всю ночь сама себя спрашивала и не могла ясный ответ сыскать: почему вдруг заныло ее сердце, почему милый мальчик на мысли всплыл неведомо откуда, так вот, вдруг?

И запомнила она этот вечер, эту ночь странную, и не хотела бы запоминать, но, помимо ее воли, не спросись ее, велел кто-то запомнить на всю ее, Анфисину, неспокойную жизнь-участь.

"Жив ли?"

Ночевал в эту глухую ночь в доме Громовых какой-то вшивый бродяга Иван Непомнящий. Пожалуй, и не пустила бы к себе за порог такого гостя Марья Кирилловна, да приказчик Илья Сохатых с купеческой кухаркой, краснощекой Варварушкой, упросили: пусти да пусти, может, он в самых тех краях слонялся.

Бродяга, что монах, сытно поесть на дармовщинку любит. Бражничал на дармовщинку бродяга бородатый за поздним ночным столом, чавкал жареную на бараньем сале картошку, мамонил пшеничный каравай и хриплым, пропитым голосом повествовал сидевшей на лавке, в грустной позе, Марье Кирилловне.

- Как же мне, барыня-сударыня, не знать? Я все знаю до тонкости. И тунгусишек знаю. Тунгус - что зверь… Орда, и больше никаких. Он смирный-смирный, а тут нападет на него блажной стих, - возьмет да и пристрелит.

Марья Кирилловна качает головой.

- Неужели ты в самых тех местах был, на Угрюм-реке?

- В тех не в тех, а около. Кха-кха!

- Не подавись, нажрешься… Куда спешишь? - засмеялся пришедший на беседу из своей маленькой комнатки веснушчатый Илья Сохатых.

- Кабы бражки чуток, - прохрипел бродяга, - рассказал бы я вам один случай… Кха!

Сходила Марья Кирилловна в свои покои, поставила пред бродягой стакан вина.

- Лет пять тому, - начал Иван Непомняший, жадно проглотив огненную жижу, - вот, вроде как твой сын, поехал купец с товаром в тайгу и подручного прихватил с собой. Дело. Уехал, как в воду канул, и теперича все ездит. В третьем годе проходил я в тех местах, слышал - нашли быдто охотники костер, а в костре два шкелета. Дело. Надо полагать, это торговые и есть. Вот тут как… Кха!

- Царство небесное, - перекрестилась набожная хозяйка. - Как же это их, за что же?

- За горло, мать, барыня-сударыня… За машинку! Сперва одного в костер башкбй, а тут и другого тем же побытом…

Марья Кирилловна скорбно посмотрела с мольбой на потемневшую икону, а Илья Сохатых крикнул:

- Брехун ты, братец мой, бестия… Я сам из тайги. Поболе твоего тунгусов-то знаю. Только людей зря пугаешь, мохнорылый.

Бродяга в горячем споре клялся и божился, лез целовать икону и в такой азарт вошел, что начал явную нелепицу нести: чуть ли не сам он помогал тунгусам купцов в костер кидать.

Варварушка смеялась, Илья кричал:

- Вот ужо хозяин приедет, он те, бестия, накостыляет! Мистик какой, дьявол.

Однако мохнорылому этому бестии Марья Кирилловна поверила нутром и всю ночь не могла отделаться от душевного беспокойства, охватившего ее: всю ночь стоял перед нею, в мыслях, Прохор, сын, и говорил ей: "Молись, матушка, молись, мне тяжко". В своей спальне, невеликой комнатке, пропахшей ладаном, богородицыной травкой и водкой, - проспиртовавшийся Петр Данилыч, по случаю холодов, перекочевал с террасы на покой сюда, - Марья Кирилловна зажгла лампадку перед богатым уставленным серебряными иконами кивотом и усердно, в больших слезах молилась богородице и апостолу Прохору - да сохранят во здравии страждущего и путешествующего.

- Эй, господи, помоги, услышь!

А в кухне троица: бродяга с Ильей Сохатых да стряпуха; лишь заперлась на всю ночь Марья Кирилловна, стали бражничать: чай да наливка, у Варвары в печке купецкий пирог стоит, сам-то вряд ли будет жрать, поди сам-то на карачках от своей крали приползет, тьфу, тьфу!

Показывает приказчик запретные карючки: хохочет бродяга, Варварушка голосисто заливается. Илья Сохатых анекдотец забористый расскажет, бродяга пуще загнет - уши вянут - шум, хохот, наливка к концу идет.

А через стену Марья Кирилловна шепчет, не переставая:

- Богородица, сохрани… Заступница, избавь… - И ноет-ноет ее сердце.

Утром в столовой ни с того ни с сего настенное зеркало пополам треснуло. Пила в это время Марья Кирилловна чай, самовар пары пускал. Но и вчера целый день самовар пары пускал на зеркало, а вот сегодня…

- Умер! Батюшки мои!.. - побелела Марья Кирилловна да скорее на кухню:

- Варварушка, матушка… Знать-то, с Прошенькой неладно… Зеркало треснуло напополам… Боже мой, боже!

У стряпухи с наливки голову разносит. Не разобрав, в чем дело, завыла стряпуха в голос:

- Уж не стафет ли черный сиганул к тебе в окно… Ой-ти мнешеньки!..

- Зеркало напополам… Поди-ка взгляни скорей.

- Ой-ти мнешеньки!.. И чего же мне глядеться-то? Только по рюмочке и выпила… Я за компанство… Уж извините… Бродяжка все…

Посмотрела на нее в упор сквозь слезы Марья Кирилловна, принюхалась к винному угару и, махнув рукой, в печали вышла. Накинула турецкий полушалок да к отцу Ипату, священнику.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора