Мэри Рено - Последние капли вина стр 52.

Шрифт
Фон

– Ладно, я дурака валяю. Смотри, я такой же трезвый, как и ты, даже трезвее, полагаю. Скажи мне, Лисий, вот что: куда, по-твоему, отправляется душа, когда мы умираем?

– Кто вернулся оттуда, чтобы рассказать нам? Может быть, как учит Пифагор, обратно в материнскую утробу. И вселяется в философа, если мы того заслужили, или в женщину, если были слабы; или же в зверя либо птицу, если вообще не смогли быть людьми. Приятнее думать так, потому что в этом есть какая-то справедливость. Но я думаю, мы просто засыпаем - и больше не просыпаемся.

Его печаль пробилась ко мне сквозь винные пары, и я молча упрекнул себя.

– Сократ говорит - нет. Он всегда придерживается того взгляда, что душа бессмертна.

– Его душа - может быть. Никто не усомнится, что она сделана из более твердой и чистой материи, чем души других людей, она не так легко рассеется… - Он поднялся и улыбнулся. - А, может быть, боги хотели обожествить его и поместить на небо в виде созвездия.

– Он бы над таким посмеялся. И нарисовал тебе в пыли Созвездие Сократа с двумя маленькими звездочками вместо глаз и пятью или шестью большими на месте рта.

– Или упрекнул бы меня за непочтительность к богам… Не все можно сказать ему: он не понимает слабостей обыкновенного человека.

– Да, - согласился я. - У него львиное сердце, ничто не может испугать его, ничто не может соблазнить. Видеть добро и творить его - для него одно и то же. - Я хотел уже продолжить и добавить: "Но он говорит, что это приходит с ежедневными упражнениями, как победа на играх". Но потом вспомнил - и промолчал, только поднял кубок и выпил.

Но долго я молчать не мог:

– Мне кажется, он понимает, что он один-единственный, и не ждет от других, чтобы и они были такими.

– Он не признает уступчивости.

– Только по отношению к себе. А к другим он добр. Он научился не ожидать от обыкновенных людей слишком много.

– Думаю, этому его научил Алкивиад, - произнес Лисий.

Поднялся со своего ложа и, сделав несколько шагов, остановился, глядя на террасу.

Я подошел и встал рядом.

– Не сердись на меня сегодня, Лисий. Что с тобой вдруг?..

– Ничего. Я слишком часто сердился на тебя без всяких оснований. Смотри, дождь кончился.

Белый молодой полумесяц вышел из облаков, появились две-три звезды. Воздух из сада освежал наши лица; за спиной комната, где мы ужинали, была наполнена запахами раздавленных цветов, лампадного дыма и пролитого вина.

– Я тоже без всяких причин раздражал тебя - или по тем же причинам, признался я. - Дождь еще пойдет - ты чувствуешь?

– Засуха стояла долго.

– Слишком долго. Если земля не напьется до большой глубины, нас ждут сильные грозы и пожары в горах.

– Ладно, если бы мы сделали по-твоему, то сейчас мокли бы на Пентеликоне.

– Думаю, - возразил я, - нашлась бы какая-нибудь пещерка, достаточно просторная для двоих.

Отяжелевший лист стряхнул с себя воду, струйка прошелестела в винограде.

– Поздно уже, - сказал он. - Я позову раба с факелом проводить тебя.

– Поздно? Да до полуночи еще добрый час. Или ты теперь будешь обходиться со мной, как с ребенком, раз я выпустил из рук копье?

Он воскликнул:

– Ну неужели ты не понимаешь? - И продолжил спустя мгновение, едва слышно: - Я ведь видел, как смерть потянулась к тебе, и никакой спасительной философии у меня не оказалось.

– Ничего, ты отлично обошелся рогатиной, - отшутился я, пытаясь заставить его улыбнуться. - На войне мы не раз видели, как смерть задевает другого, но вечером пели вместе.

– Так что, мне сейчас запеть? Петь легко. Да, я видел тебя мертвым, и за этим видением не было уже ничего. Только горести из-за спаленного урожая, зря пропавших трудов весны и лета… Все, теперь я тебе сказал, хоть раньше никогда не позволял вину так развязать мне язык. Ты достаточно услышал? Все, все, тебе пора идти.

Он отвернулся от меня и пошел к дверям кликнуть раба. Но я бросился к нему бегом и схватил за руку.

Мой венок сполз назад, пока я бежал; он протянул руку, и венок упал у меня за спиной. Я слышал, как виноград отряхивает с себя на террасу последние тяжелые капли, как квакает лягушка у недалекого водоема, как бьется мое сердце.

Я сказал:

– Я не умер. Я здесь.

Глава двадцатая

Зимой того же года мы с Лисием ушли в море и поплыли на остров Самос.

У каждого из нас была своя причина покинуть Город. У Лисия умер отец, унесенный зимней простудой, и мой друг, который уже не первый год охранял старика от забот о гибнущей усадьбе, не стал проявлять разумную бережливость и скупиться на его погребение. Демократа похоронили среди наград, добытых им на состязаниях колесниц; а когда все осталось позади, Лисию было уже не по карману содержать лошадь - разве только обратиться к средствам, выделенным на кавалерию из собранных городом налогов, а для этого он был слишком горд.

А мой отец оправился и окреп; он вполне мог пожелать, чтобы я вернул ему Феникса, и мне не хотелось дожидаться, пока он об этом заговорит. В те дни мы с ним старались ходить друг возле друга полегче, как ходят люди по дому, треснувшему от землетрясения.

Он теперь очень близко сошелся с компанией олигархов, о которых говорили, что они более чем тоскуют по прошлому. Они собирались без веселья и легкости, как люди, объединенные общей целью; я часто обнаруживал, что они закрылись в пиршественной комнате, а рабы отосланы и заперты, и все это было мне не по вкусу, а больше всего - присутствие Крития. На улицах приходилось слышать: мол, есть в Городе люди, которые впустили бы спартанцев, знай они, что оставят власть за собой, - думаю, речь шла как раз о такой компании. В своем возрасте я мог бы с полным правом заговорить с отцом об этом, но мы больше не беседовали о серьезных вещах. Если он упрекал меня, то лишь за дела самые обыденные: отчего, мол, я не отращиваю бороду, да зачем, дескать, столько сижу в лавке с благовониями - хотя на самом деле я так поступал, только когда заставал там друзей; а зачем же еще ходить в Город, если не для встреч и бесед? Правда, однако, когда Лисий был занят, я иногда проводил время не с самыми полезными людьми, - лишь бы не идти домой.

Лисий это воспринимал тяжело, но ему не хватало духу меня винить. Мы жили своей собственной жизнью, и никого другого она не касалась. Но когда оба не знают покоя, обеспокоенность проявится во всем; в то время в нас словно вселилось некое бешенство, которое прорывалось иногда в безудержной радости, а иногда в безрассудстве, в сумасбродных выходках на пиру, в бездумной храбрости на поле боя.

Сократ об этом никогда не заговаривал. Хотя, думаю, на самом деле история наша недолго была для него секретом. Любовь в душе своей - хвастун, тот самый, что не может прятать краденую лошадь, не дав кому-нибудь заметить уздечку. В те дни никто не сумел бы держаться добрее, чем Сократ. Без единого сказанного слова, просто от одного присутствия возле него, я это понял: пока мы думали, будто делаем что-то для него, на самом деле это он, из привязанности к нам, думал отдать нам часть своих богатств; а теперь он был мягок с нами, как с друзьями, которые перенесли потерю.

Умом мы это понимали, но не чувствовали тогда в душе своей. То, что нас одолело, было внешним; а это, пришедшее после, казалось нам сейчас утешением и радостью. Мы исполняли должное перед богами, мы были верны и высоко несли честь друг друга. Вот только с той поры прошло много времени, видения юности посещают меня реже, они тускнеют и уходят в память. Но мне говорили, что таково неизбежное действие лет.

Вот так и шли дела, пока в некий день не посетил я Асклепия, сына Аполлона.

Из-за войны в Эпидавр [92] отправиться было нельзя. Впрочем, не настолько серьезно было мое дело, и я решил просто сходить к маленькому алтарю в пещере среди скал Верхнего города, сразу под стенами. Пошел ближе к вечеру. Слабеющие солнечные лучи падали на столбы портика, но внутри было темно; звон капель из священного источника звучал торжественно и громко. Жрец взял принесенную мной медовую лепешку и отдал ее священной змее, которая жила в ямке. Она развернулась и приняла подношение; тогда жрец спросил, зачем я пришел. Это был смуглый человек, худощавый, с длинными пальцами; пока я говорил, он ощупал мою кожу и приподнял веки на глазах.

– Мне хочется, - говорил я, - на следующих Олимпийских Играх выступить за мужей в длинном беге.

– Тогда возблагодари бога за хорошее здоровье, - сказал он, - а если тебе нужно знать, чем питаться, то посоветуйся со своим наставником. А это место - для больных.

Я уже уходил, но он остановил меня:

– Погоди. Так что с тобой?

– Ничего серьезного, - отвечал я. - Мне не следовало тревожить Аполлона. Дыхание бегуна - для бога дело не столь важное. Но иногда, на последнем круге или в самом конце бега, когда не хватает дыхания, я ощущаю боль, словно в меня нож воткнули. Иногда она поражает мне грудь, а иногда левую руку, и порой вместе с приходом боли солнечный свет становится черным. Но все проходит потом, после состязания.

– Когда это у тебя началось?

– Первый раз - на Истме. Но недавно мне пришлось долго бежать в горах, и с той поры боль приходит даже во время упражнений.

– Понятно. В таком случае отправляйся на Агору. Поклонись алтарю Двенадцати и быстро возвращайся назад, не останавливаясь ни с кем поговорить.

Бежать здесь было совсем недалеко, но от подъема в гору я под конец запыхался и ощутил небольшую боль. Он положил ладони мне на шею и на запястья, потом прижался ухом к моей груди. Его борода меня щекотала, но я понимал, что здесь смеяться не пристало. Он поднес мне чашу и сказал:

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке