Тут заговорил молчавший до сих пор Губорван:
- А моя меня будит, только рассветало. Тараканы, мол, из подпечья уходят. Течмя текут ручьем к порогу. Я говорю спросонья, пошто, мол? А она: слышь, шум? Это они шуршат. Совсем из нашей избы уходят. К беде. Я ее примял - спи! А утром, хвать, прибегают - собирайся, князь велит. Татары каки-то землю нашу зорят… Чую, не вернуться мне.
- Почему так? - робко спросил Лугота.
- А печаны-то? Не зря они от нас сбегли. Овдовеет моя, - сказал Губорван и тихо заплакал.
- Молись Николаю Угоднику, заступнику от мечного посечения, - молвил чернец.
- А может, на меня копье наедет иль стрела? - грубо возразил, перестав плакать, Губорван.
- Ныне какие зависти злобные возводит дух неприязни и мечтания творит, душу лукавством мучает, а тело - ужасом! - кротко сказал монах.
- Можа, татаре суть антихрист много лик? - предположил Лугота.
- Не суди о том, что разум твой вместить не могий, - осадил его кашевар.
- А в Григорьевском монастыре читали, что антихрист как бы медведица и три ребра в устах держит.
- В посмех молвлено. Каки еще три ребра? Словесы пустые.
- Написано же, дядя!
- Где?
- Не знаю.
- Тогда молчи.
- И не искушай неискушенных догадками самоизвольными, - добавил монах.
- Хорошо жить ничем не искушенным, а особо не лакомым и не свирепым до жен неистовых, - вдруг поучительно вступился Невзора. - Правда, телятинка белая?
- Свирепа похоть, подобно сорной траве, сама собой вырастающей на невозделанной земле, - сурово сказал чернец.
- Жена - очам соблазн, душе - пагуба, - подтвердил Леонтий, но не столь сердито.
- A-а, он все об одном и том же глаголет, - равнодушно отозвался Лугота. - Я и не думаю вовсе про жен. У меня - невеста.
- Лучше всего, отцы, в детстве, когда всех любишь, ничем не искушаем, веришь, что всюду разлиянно добро. Потому ли детей любим, что они сами незлобны и чисты? Пока грех не загрязнит дитя, оно ангелу подобно.
- Ты молитвами живешь, чернец, да слова разные жуешь, а мы во всякой тягости от рождения. Чего ты нас учишь? - вдруг перебил Невзора с нетерпением. - Мы грязны и обижены от рождения и ангелами николи не бывали. В позорстве пребыли, в него и уйдем. А ты говоришь: умысел, мол, о тебе такой. Пошто ж он о мне такой, а не о другом? Может, и я при другом умысле не таков был бы? Мать моя умерла от водяной болезни, сам я весь в коросте, на бок лечь невмочь. Пошто о нас такой умысел? И что тятю бык соседский пропырял насмерть, тоже умысел? Чей же это умысел? И пошто столь жестокий?
Никто ему ничего не ответил.
Окна терема были раскрыты в сад. Матушка не велела затворять - душно. Листва кипела от ветра, крупный упругий дождь выбивал бубульки в лужах. Грозовая туча уходила за Клязьму, роняя в нее косые стрелы молний. Но гром уже перестал. Из-за тучи медленно выползал чистый, промытый край неба и, казалось, радовался своему освобождению. Матушка в багряном бархате с хрустальными пуговицами у ворота, в шумящих наручах на рукавах, собрав детей, читала им тяжелую кожаную книгу. Наручи были сделаны из золоченых пластин, а по краям - колечки, петельки и усики в виде лапок гусиных. Все это при каждом движении матушки издавало тонкий шелестящий звон. Детям это особо нравилось, а чтение слушать не хотелось, потому что тогда надо сидеть смирно.
- А куда птицы зимой деваются, кои летом поют?
- В рай улетают, Гюрги, любимик. В раю зимы не бывают.
Матушка грузна и морщлива, дышит часто, подзывает девку:
- Влей масло в капусту солену да подай. А детям пускай сварят сорочинское пшено до польют сверху медом с корицей.
Рисовую кашу с корицей княжата очень любят, поэтому соглашаются слушать, что матушка из книги прочтет.
- Это прадед ваш написал Владимир Мономах. И вы все Мономаховичи, потому что его мать, ваша прабабка была гречанкою из царского рода Мономахов. Поняли? Запомнили?
Все переглядываются, пересмеиваются. Ничего не за-1 помнили. Но матушку боятся прогневить. Только старший Костя глядит на нее во все глаза, ему слушать хочется. Все румяные - он нет и сорочинскую сладкую кашу не любит. Тут и Ярослав, лобастенький, как бычок, светлые глаза упрямы, и Владимир кудрявенький, и несмышленый еще Святослав, и общая любимица Верхуслава, самая-то непоседа. Она наряжена, в синем бархатце и золотых сирийских наручах, она уже невеста, сговоренка.
- Не хочу замуж! - кричит она каждое утро и топочет ногами. - Я ему горшок на голову впялю, я буду жена злая, очи насуплю, как медведица! Так сделаю, чтоб у него все сукна моль извела!
- Хорошо ли эдак, Славушка? - уговаривает ее кормилица.
- Я горшок с медом ввергну на него! - визжит невеста.
- Ваш прадед был великим человеком, - говорит матушка. - Запомнили? Он в восьмидесяти походах побывал. Он много городов в земле нашей заложил. Его все русские люди уважают. А вот что он написал в поучение вам, потомкам своим.
Матушке неможется. Она кладет в рот щепотью капусту, с неудовольствием глядит на веселых Мономаховичей. Она устала их рожать.
- "…Вот что я делал: коней диких своими руками связал в пущах, десять и двадцать живых коней, помимо того, что, разъезжая по равнине, ловил своими руками тех же коней диких. Два тура метали меня рогами вместе с конем, олень меня бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал. Вепрь у меня с бедра меч сорвал, медведь мне у колена потник укусил, лютый зверь вскочил мне на бедра и коня со мною опрокинул, и Бог сохранил меня невредимым. И с коня много падал, голову себе дважды разбивал и руки, и ноги свои повреждал - в юности своей повреждал, не дорожа жизнью своею, не щадя головы своей".
Гюрги стискивает кулаки. Дыхание его останавливается. Он уже не здесь, среди братьев и сестер, не с матушкой, а там, в лесах с могучим прадедом: вместе они бьются с дикими зверями и укрощают коней. Лоб взмокает от страха, но сердце готово вырваться из груди от удали.
Матушкин голос тоже дрожит от волнения:
- "Добра хочу братии и Русской земле… Если я от войны, и от зверя, и от воды, и от падения с коня уберегся, то никто из вас не может повредить себя или быть убитым, пока не будет от Бога повелено".
- И мы добра хотим веской земле, правда, Гюрги?! - восклицает Костя воодушевленно.
Матушка трогает колты на висках, постанывает от головной боли.
- Запомните, дети, все вас минует: опасности, беды и горе, пока не будет попущено Господом. Дедушка не сам это придумал, а вывел из жизни и опыта. Вот железо - оно есть и без кузнеца. А хитрость - в кузнеце. Он возьмет его и сосуд, как хочет, сотворит. Будет воля Отца Небесного - в жестокой сече уцелеете, не будет - и на тележнике кости переломаете.
Удивительно свойство души хранить былое. И спустя сорок лет помнил Юрий Всеволодович честную масленицу, каждый ее день, начиная со встречи.
Он проснулся ранним утром от необычной суеты, поднявшейся в детинце. Опустил босые ноги на теплый, из гладких досок пол, открыл дверь своей опочивальни да и замер на пороге. Пробежала из хоромов, даже не взглянув на княжича, сенная боярыня, за ней следом семенила тучная кормилица. А навстречу им из подклетов по вислой пристенной лестнице торопились уже сирийский лекарь, поселившийся во Владимире еще при Андрее Боголюбском, и повитуха, которая приняла одиннадцать новорожденных детей великого князя Всеволода Большое Гнездо и великой княгини Марии, а теперь, видно, готовилась повить двенадцатого.
Вчера Юрий был у матери, сказал ей:
- Ты мне сестренку родишь, да?
Мать не ответила, опасливо прислушивалась к толчкам в своем чреве.
- Мамушка, ты что молчишь?
- А что, Гюрги?
- Я прошу тебя сестру родить.
- А коли братик?
- Не-е, братиков у меня уже шесть, - возразил Юрий так, словно бы от него все зависело.
Но не по его вышло. Дядька Ерофей подошел сзади, положил тяжелые, узловатые руки на плечи княжича, повлек его:
- Оболокайся проворнее да в крестовую, воздадам благодарение Пречистой и Сыну Ея, разродилась твоя матушка еще одним наследником.
- Опять? - не обрадовался Юрий.
- Братик, братик! Ба-асовитый!
- А звать как станут?
- Надо быть, Иваном, потому как нынче обретение главы Иоанна Предтечи. Батюшка твой уж назначил ему в удел город Стародуб на Клязьме.
- Иван, значит? - надулся Юрий. - И значит, он - уже князь стародубский? Ты видел его?
- Нет, не допускают к нему покуда.
- А на кого похож, не говорят? - Известно было Юрию, что все новорожденные лишь друг на друга похожи: сморщенное личико да красный беззубый рот, - однако каждый раз казалось совершенно необходимым хоть издали, за несколько шагов, посмотреть, что за существо явилось на свет.
Не ему одному не терпелось поскорее поглядеть на новорожденного - все братья и сестры толклись возле дверей в надежде проникнуть в горницу к матери. Но она позвала к себе только Юрия.
Мать была не одна - возле слюдяного окна сидела на треногом стольце кормилица, держа на руках запеленутое дитя. Юрий заглянул в его личико, убедился, что еще не понять, в кого этот новый Иван уродился, потом подошел в лежавшей на постели матери. Она была иссиня-бледной, глаза в черных окружьях глубоко утоплены и неподвижны. Она не улыбнулась, как обычно, при виде сына, только пошевелила бескровными губами:
- Сядь на краешек.
Он примостился рядом с ней, испытывая смутное и необъяснимое беспокойство.
- Что делал нынче?
- Мы с дядькой к заутрене ходили. Я молился Спасителю и Святому Георгию… И Матери Божией…
- Хорошо, сынок. Молись и веруй. Но не только. Одной-то веры мало.