Давыдов Юрий Владимирович - Март стр 65.

Шрифт
Фон

Когда-то содержался в крепости Писарев. С Писаревым можно было не соглашаться, но можно было спорить. И еще сидел этот попович Чернышевский, написавший роман, от которого Гаврилу Ивановича воротило, как от касторки. Да, так вот, Писарев угадал в медике достойного противника, в день освобождения явился с благодарственным визитом сюда, в первый этаж комендантского дома… Давно было это, очень давно. Гаврила Иванович не сторонник таких аргументов против мысли, против книги, как решетка и караульный солдат. С другой стороны, что ж прикажете, коли мысль изреченная толкает на преступные деяния? Несчастное человечество не удовлетворяется эволюцией и созерцанием. Призрачная свобода, как и бесплодная наука, не имеет недостатка в глупцах и мучениках. Правды нет, есть только красота. Писарев, юный дикарь, размахивал палицей пред мраморным алтарем красоты. В нем бродили молодые, недальние мысли. И все же к Писареву Гаврила Иванович ощущал презрение плюсовой температуры. А вот к бомбистам, к теперешним обитателям крепости, к этим представителям панургова стада… О, черт возьми! Его больше всего коробило, что все они взращены на стихах такой бездарности, как Некрасов.

Профессия обязывала Вильмса к милосердию. Он не видел в милосердии прока. Дух, напитанный ядом, разрушает тело, а вовсе не казематы, не рацион каторжанина. Впрочем, Вильмс никогда не скажет, как скажут его преемники, лекари тюремного ведомства: "Я прежде всего жандарм, а потом уж врач!" Нет, так он не скажет, потому что он не жандарм. Врач ли он? Знаменитый клиницист лейб-медик Боткин, профессора Медико-хирургической академии – что они ведают о темных законах, управляющих бытием? Плоские материалисты, шаромыжники, нюхающие склянки с мочой. Пусть нюхают, упражняя носы.

Лишь два есть чуда в свете: искусство и дочь, воспитанница Смольного института. Зиночка навестила нынче родителей. Порывисто, даже несколько истерически она обожает своего батюшку. И он растроган. И, как всегда, после свидания с Зиночкой у него свидание с Тютчевым.

Невозмутимый строй во всем
Созвучье полное в природе, -
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?

О господи… Что, что там еще стряслось в этом Трубецком бастионе?

Гаврила Иванович, сидя в кресле, выставив из-за книги табачную, с грязной сединою бороду, слушает дежурного офицера. И, выслушав, разражается своим странным, давящимся хохотом.

Ха-ха-ха, только-то и всего? Ну ладно, ладно, сейчас. Так мало жить, времени в обрез, "ямщик не слезет с облучка", а тут, извольте радоваться, какая-то идиотка намерена осчастливить Россию еще одним незаконнорожденным.

Доктор Вильмс медленно идет в Трубецкой бастион. Доктор Вильмс в огромной шубе, в огромной меховой шапке, с огромной тростью. Как у многих низкорослых людей, в огромности его слабость.

Доктор Вильмс медленно идет в тюрьму. Встречные офицеры козыряют, едва ли не подобострастно; нижние чины, сдернув фуражки, столбенеют во фрунте.

Он никогда никого не бранил, ни на кого не кричал и не топал ногами, как добряк барон Майдель, но его боялись до онемелости. Он это знал и не чувствовал ни удовлетворения, ни сожаления, ему было решительно все равно.

– Что угодно? – одышливо спросил он, глядя в пол.

– Врача.

– Слушаю.

– Вы… врач?

– Что надо? – бесстрастно повторил Вильмс.

"Истукан, – с отчаянием подумала Геся. – Проклятый истукан", – и протянула руки:

– Вам известно мое состояние, вы же врач, поймите…

– Следует изъясняться кратко.

Осужденным полагалось "тыкать"; Вильмс не употреблял ни "ты", ни "вы".

– Мне необходимо, поймите…

Она сбивчиво, страшась этого карлика, стала перечислять самое необходимое.

Дверь в каземат была полуоткрыта. В дверях стоял офицер. Он обернулся, сообщил кому-то в коридоре: "Ишь тараторит, а то все как в рот воды…"

– И потом, прошу осмотреть меня. Ведь уж скоро, я чувствую. И молока, молока прошу. Пища здешняя, вы понимаете, не для женщины, ожидающей…

– Хорошо, – перебил Впльмс. – Приду вечером.

Он показал ей вялую спину.

– Господин офицер, – позвала Геся. – Одну минуту!

Жандарм почтительно пропустил Вильмса, оставив узкую щель в дверях.

– Господин офицер, бумаги. Заявление…

– Доложу коменданту.

Вечером Вильмс не пришел. Но бумагу Гесе дали. Она написала заявление в департамент государственной полиции: просила свидания, последнего свидания с мужем, отцом будущего ребенка, – Николаем Колоткевичем. Приписала: дворянином Николаем Колоткевичем. Для "них" ведь это что-то значит – дворянин.

Она не знала, что Николай тоже в Петропавловке, но она была убеждена – в такой просьбе никто не откажет. Не могут отказать. Не средние века, не инквизиция.

Около полуночи Гесю вывели из каземата.

Как скоро! Да и как иначе? Не инквизиция все же… Она едва не наступала на пятки унтеру. Другой, тот, что шел позади, буркнул: "Убавь-ка рыси". Шли коридором, вдоль камер. Геся не думала о тех, кто в этих камерах. Думала: "Коля, милый ты мой, вот оно, наше последнее…"

Привели в комнату. Геся на минуту растерялась, увидев жандармского полковника. "А! Сейчас и Колю… Ничего. Пусть при свидетелях. Ничего…"

– Садитесь, – любезно предложил полковник. – Садитесь, госпожа Гельфман.

У него было доброе больное лицо, морщинистый лоб. На мундире – офицерский крест. Он был старым боевым офицером, недавно зачисленным в Отдельный корпус жандармов.

– Надеюсь, вам не так уж худо? Конечно, насколько возможно… – Он сделал неопределенный жест.

И Геся улыбнулась. Полковник, его лицо, его голос были симпатичны. И сейчас она увидит Колю… Ничего, пусть при этом полковнике.

– Благодарю вас, – ответила она. – Но доктор обещал, а сам не явился.

– О-о, – неодобрительно протянул полковник. – Почему же? Я напомню, непременно напомню, госпожа Гельфман.

Он помолчал. Геся улыбалась выжидательно.

– Заявление ваше, – продолжал полковник, отводя глаза, – получено, и мой долг сообщить вам… Гм! Я должен сообщить, все зависит от вас самой. Вы, госпожа Гельфман…

Геся вдруг стала плохо различать это усталое лицо с седыми бакенбардами и седыми усами.

– Видите ли, мы готовы… То есть не от меня лично, но по чести скажу. Но там готовы… – Он опять сделал неопределенный жест и достал из портфеля фотографическую карточку. – Все зависит от вас, только от вас. Прошу… Знакомы-с?

Но Геся не взглянула на фотографию. Она пристально вглядывалась в этого старого офицера.

– Боже мой, – тихо сказала Геся. – Боже мой…

Полковник беспомощно кашлянул, положил на стол фотографию, и Геся увидела Якимову: щеки, как два горшочка, и челка. Аннушка. Лавочница "Кобозева" в магазине сыров на Малой Садовой. Аннушка.

– Вы должны ее знать, госпожа Гельфман. Правда? Только фамилию. Только фамилию. И тогда – последнее свидание с Колей. Он скажет: "Гесюшка…"

– Я знаю эту женщину.

Полковник и обрадовался и как будто смутился.

– Да? Кто же это?

– Знаю. Но… не скажу. Ни за что, полковник.

Он вздохнул то ли укоризненно, то ли с облегчением.

В департаменте полковник не называл Гесю ни "чертовой еврейкой", ни "жидовским отродьем", как называли ее другие чиновники. Он мог бы сказать, что Гельфман не опознала Якимову, он, однако, сказал: "Знает, но не хочет открыть…" И пожал плечами: "Фанатичная иудейка".

Государственной преступнице Гельфман было отказано в свидании с мужем.

Вильмс свидетельствовал: здоровье Гельфман удовлетворительно, однако ввиду того, что крепость не располагает родовспомогательными средствами, покорнейшая просьба означенную преступницу поместить в тюремный лазарет Дома предварительного заключения.

Покамест рапорт читали в департаменте полиции, пока испрашивали дозволения в Гатчине, у императора, Гесе принесли кучу тряпья, иглу, моток суровых ниток.

Тряпье было с кострой, солдату и тому натерло бы холку, но Геся взялась за дело. Пеленки подрубить – еще куда ни шло, а с распашонками беда. Ножниц-то не дали (еще, пожалуй, вены вскроет), приходилось рвать зубами. Все ее мысли сосредоточились на крохотуле. Только бы не приют… Родители Николая живут в Седневе… И как это не расспросила Колю об этом селе! Сколько верст от Чернигова? Что у них там – сад, река? Вспомнила: пряники! Николай похвалялся седневскими пряниками, лучших, говорил, нигде не сыщешь: на меду, на шоколаде – объедение. Есть кругленькие, а есть кирпичиками. На Черниговских ярмарках с руками отрывают. Как это он хорошо рассказывал.

Костра царапала руки. Надо все выстирать в десяти водах, каждую занозочку выбрать. И пойдут у крохотули зубки, а по зубкам и седневские пряники…

На бутылку молока не расщедрились. Молоко не значилось в порционе каторжников. Прогулки, чистый воздух? Четверть часа – регламент. На вторичную просьбу о свидании с мужем не ответили.

Русским узникам вольно подыхать. Ни одна газета не проронит и слова. Но уж если кто-нибудь из них на примете у Запада, о, тогда правительство готово объясниться.

Судьба женщины, ждущей ребенка и обреченной на виселицу, привлекла внимание Европы. Про Гесю писали во Франции, в Англии; говорили, старик Гюго опубликует послание к Александру Третьему. Ах, эта Европа! Пусть успокоится, в России – не средние века, не инквизиция, никаких застенков, ничего ужасного.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора