***
В приказной палате в Кремле – верховная власть Астрахани: князь, боярин, воевода Иван Семеныч Прозоровский, князь, стольник, товарищ воеводы Семен Иваныч Львов, князь, стольник, товарищ воеводы Михаил Семеныч Прозоровский (брат Ивана Семеныча), митрополит Иосиф, подьячий, стрелецкий голова Иван Красулин. Думали-гадали.
– Что привел ты их – хорошо, – говорил князь Иван Семеныч, высокий дородный боярин с простодушным, открытым лицом. – А чего дале делать? Ты глянь, мы их даже тут унять не можем: наказывал же я не затеваться с торговлей!.. А вот что делается! А такие-то, оружные да с добром, на Дон уйдут?.. Что же будет?
– Дело наше малое, князь, – заметил Львов. – У нас царева грамота: спровадим их, и все на том.
– Грамота-то, она грамота… Рази ж в ей дело? Учнут они, воры, дорогой дурно творить – где была та грамота! С нас спрос: куда глядели? Потом хоть лоб расшиби – не докажешь. Дума моя такая: отправить их на Дон неоружных. Перепись им учинить, припас весь побрать…
– Эка, князь! – в сердцах воскликнул митрополит, сухой длинный старик с трясущейся головой. – Размахался ты – все побрать! Не знаешь ты их, и не приведи господи! Разбойники! Анчихристы!.. Они весь город раскатают по бревнышку.
– Да ведь и мы не с голыми руками!
– Нет, князь, на стрельцов надежа плоха, – сказал Львов. – Шатнутся. А пушки бы и струги, если б отдали, – большое дело. Через Царицын бы бог пронес, а на Дону пускай друг другу глотки режут – не наша забота. И спрос не с нас.
– Что ж, Иван, так плохи стрельцы? – спросил воевода Красулина, стрелецкого голову.
– Хвастать нечем, Иван Семеныч, – признался тот. – Самое безвременье: этих отправлять надо, а сменщики – когда будут! А скажи этим, останьтесь: тотчас мятеж.
Князь Михаил, молчавший до этого, по-молодому взволнованно заговорил:
– Да что же такое-то?.. Разбойники, воры, государевы ослухи!.. А мы с ими ничего поделать не можем. Стыд же головушке! Куры засмеют – с голодранцами не могли управиться! Дума моя такая: привести к вере божьей, отдать по росписям за приставы – до нового царева указа. Грамота – она годовалой давности. Пошлем гонцов в Москву, а разбойников пока здесь оставим, за приставами.
– Эх, князь, князь… – вздохнул митрополит. – Курям, говоришь, на смех? Меня вот как насмешил саблей один такой голодранец Заруцкого, так всю жизнь и смеюсь да головой трясу, вот как насмешил, страмец. Архиепископа Феодосия, царство небесное, как бесчестили!.. Это кара божья! Пронесет ее – и нам спасенье, и церкви несть сраму. А мы сами ее на свою голову хочем накликать.
– Что напужал тебя в малолетстве Заруцкий – это я понимаю, – сказал Иван Семеныч. – Да пойми же и ты, святой отец: мы за разбойников перед царем в ответе. Ведомо нам, что у его, у Стеньки, на уме? Он отойдет вон к Черному Яру да опять за свое примется. А с кого спрос? Скажут: тут были, не могли у их оружье отобрать?!
– Дело к зиме – не примется, – вставил Иван Красулин.
– До зимы ишо далеко, а ему долго и делать нечего: стренут караван да на дно. Только и делов.
– Да ведь и то верно, – заметил подьячий, – оставлять-то их тут неохота: зачнут стрельцов зманывать. А тогда совсем худо дело. Моя дума такая: спробовать уговорить их утихомириться, оружье покласть и рассеяться, кто откуда пришел. Когда они в куче да оружные, лучше их не трогать. Надо опробовать уговорами…
– А к вере их, лиходеев, привесть! По книге. В храме господнем, – сказал митрополит. – И пускай отдадут, что у меня на учуге побрали. Я государю отписал, какой они мне разор учинили… – Митрополит достал из-под полы исписанный лист. – "В нонешнем, государь, году августа против семого числа приехали с моря на деловой мой митрополей учуг Басагу воровские казаки Стеньки Разина с товарищи. И будучи на том моем учуге, соленую коренную рыбу, и икру, и клей, и вязигу – все без остатка пограбили и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, и долота, и скобели, и напарьи, и буравы, и неводы, и струги, и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. И, разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарищи, покинули у нас же на учуге, в тайке заверчено, всякую церковную утварь и всякую рухлядь и ясырь и, поехав с учуга, той всякой рухляди росписи не оставили.
Милосердный государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, богомольца своего…"
Вошел стряпчий. Сказал:
– От казаков посыльщики.
– Вели, – сказал воевода. – Стой. Кто они?
– Два есаулами сказались, один казак.
– Вели. Ну-ка… построже с ими будем.
Вошли Иван Черноярец, Фрол Минаев, Стырь. Поклонились рядовым поклоном.
– От войскового атамана от Степана Тимофеича от Разина: есаулы Ивашка и Фрол да казак донской Стырь, – представился Иван Черноярец. Все трое одеты богато, при дорогом оружии; Стырь маленько навеселе, но чуть-чуть. Взял его с собой Иван Черноярец за-ради его длинного языка: случится заминка в разговоре с воеводами, можно подтолкнуть Стыря – тот начнет молоть языком, а за это время можно успеть обдумать, как верней сказать. Стырь было потребовал и деда Любима с собой взять, Иван не дал.
– Я такого у вас войскового атамана не знаю, – сказал воевода Прозоровский, внимательно разглядывая казаков. – Корнея Яковлева знаю.
– Корней – то не наш атаман, у нас свой – Степан Тимофеич, – вылетел с языком Стырь.
– С каких это пор на Дону два войска повелось?
– Ты рази ничего не слыхал?! – воскликнул Стырь. – А мы уж на Хволынь сбегали!
Фрол дернул сзади старика.
– С чем пришли? – строго спросил старший Прозоровский.
– Кланяется тебе, воевода, батька наш, Степан Тимофеич, даров сулится прислать… – начал Черноярец.
– Ну? – нетерпеливо прервал его Прозоровский.
– Велел передать: завтра сам будет.
– А чего ж не сегодни?
– Сегодни?.. – Черноярец посмотрел на астраханцев. – Сегодни мы пришли уговор чинить: как астраханцы стретют его.
Тень изумления пробежала по лицам астраханских властителей. Это было неожиданно и очень уж нагло.
– Как же он хочет, чтоб его стретили? – спросил воевода.
– Прапоры чтоб выкинули, пушки с раскатов стреляли…
– Ишо вот, – заговорил Стырь, обращаясь к митрополиту, – надо б молебен отслужить, отче…
– Бешеный пес тебе отче! – крикнул митрополит и стукнул посохом об пол. – Гнать их, лихоимцев, гадов смердящих! Нечестивцы, чего удумали – молебен служить!.. – Голова митрополита затряслась того пуще; старец был крут характером, прямодушен и скор на слово. – Это Стенька с молебном вас надоумил? Я прокляну его!..
– Они пьяные, – брезгливо сказал князь Михаил.
– У вас круг был? – спросил Львов.
– Нет. – Черноярец пожалел, что взял Стыря: с молебном перехватили. Оставалось теперь держаться достойно. – Будет.
– Это вы своевольно затеяли?.. С молебном-то? – хотел понять митрополит.
– Пошто? Все войско хочет. Мы – Христианы.
Воевода поднялся с места, показал рукой, что переговоры окончены.
– Идите в войско и скажите своему атаману: завтра пусть здесь будет. И скажите, чтоб он дурость никакую не затевал. А то такую стречу учиню, что до дома не очухаетесь.
– 5 -
Странно гулял Разин: то хмелел скоро, то – сколько ни пил – не пьянел. Только тяжелым становился его внимательный взгляд. Никому не ведомые мысли занимали его; выпив, он отдавался им целиком, и тогда уж совсем никто не мог понять, о чем он думает, чего хочет, кого любит в эту минуту, кого нет. Побаивались его такого, но и уважали тем особенным уважением, каким русские уважают сурового, но справедливого отца или сильного старшего брата: есть кому одернуть, но и пожалеть и заступиться тоже есть кому. Люди чуяли постоянную о себе заботу Разина. Пусть она не видна сразу, пусть Разин – сам человек, разносимый страстями, – пусть сам он не всегда умеет владеть характером, безумствует, съедаемый тоской и болью души, но в глубине этой души есть жалость к людям, и живет-то она, эта душа, и болит-то – в судорожных движениях любви и справедливости, и нету в ней одной только голой гадкой страсти – насытиться человечьим унижением, – нет, эту душу любили. Разина любили; с ним было надежно. Ведь не умереть же страшно, страшно оглянуться – а никого нет, кто встревожился бы за тебя, пожалел бы: всем не до того, все толкаются, рвут куски… Или – примется, умница и силач, выхваляться своими превосходствами, или пойдет упиваться властью, или возлюбит богатство… Много умных и сильных, мало добрых, у кого болит сердце не за себя одного. Разина очень любили.
"Застолица" человек в пятьсот восседала прямо на берегу, у стругов. Выстелили в длину нашестья (банки, лавки для гребцов) и уселись вдоль этого "стола", подобрав под себя ноги.
Разин сидел во главе. По бокам – есаулы, любимые деды, Ивашка Поп (расстрига), знатные пленники, среди которых и молодая полонянка, наложница Степана.
Далеко окрест летела вольная, душу трогающая песня донцов. Славная песня, и петь умели…
На восходе было солнца красного.
Не буйные ветры подымалися,
Не синее море всколыхалося,
Не фузеюшка в поле прогрянула,
Не люта змея в поле просвиснула…
Степан слушал песню. Сам он пел редко, сам себе иногда помычит в раздумье, и все. А любил песню до слез. Особенно эту; казалось ему, что она – про названого брата его дорогого, атамана Серегу Кривого.
Она падала, пулька, не на землю,
Не на землю, пуля, и не на воду.
Она падала, пуля, в казачий круг,
На урочную-то на головушку,
Што да на первого есаулушку…
И совсем как стон, тяжкий и горький: