– Я не про Матвея. А и про его! Бьют таких, Иван! Не слышим мы – стон стоит по деревням да по городам. И такие же, русские… курвы: ни стыда, ни жалости – бьют. Как маленько посильней да царю угодный, так норовит, змея такая, мужику на шею. Мы сдуру в Персию поперли – вот кому надо кровя-то пускать, своим! Я два раза проехал – посмотрел… Да там не… Тьфу! Не буду! Не буду!.. Тьфу! Говори мне чего-нибудь… про войско. Высыпаются казаки?
– Меняемся, как же.
– Шагу не сбавляй, но отоспаться давай. Корми тоже хорошо. Надо в Астрахань свежими прийти. Пить, гляди, не давай.
– Гляжу.
– В Астрахани, даст бог, разговеемся. Ну, оставь одного. Пусть Матвей-то смелей подъедет… шумнул я тут на его. Пусть не боится. Да и вы не коситесь – уревновали, дураки. Побольше б нам таких в войско – с головой да с душой, – умней бы дело-то пошло. Позови-ка.
– Ладно.
Матвей нашел атамана, когда солнышко уже село. На просторную степь за Волгой легла тень. Светло поблескивала широкая полоса реки. Мир и покой чудился на земле. Не звать бы никого, не тревожить бы на этой земле. А что делать? Любить же надо на этой земле… Звезды в небе считать. Почему же на душе все время тревожно, больно даже?
– Звал, Тимофеич?
– Звал. – Степан сидел на яру, обняв руками колени. Сзади стоял конь, недоуменно фыркал и легонько тянул повод. – Хотел договорить давешное, да расхотел. Ты говоришь: кинулся было бога любить… А я любил, Матвей.
– Неужто? – искренне изумился Матвей.
– Любил. Молился… Только молился, а сам думал: не поверит он мне. Я никакой не сиротка, не золотушный… Подумает: просит, а сам небось про баб думает али – как погулять… Он же ведь все там знает.
– А чего просил-то? Молился-то?
– Чтоб отец живой из похода пришел, чтоб казаки одолели… Много – совестно споминать. Маленький был, молился, чтоб мать не хворала, – жалко было. Да мало ли!..
– Не любил ты его, Степан. Так не любют: молится и тут же думает: не поверит бог. Сам ты ему не верил.
– Как же! Плакал даже! Большой уж был, и то плакал…
– Это… душа у тебя такая – жалосливая. Когда верют, так уж верют, а ты с им, как с кумом: в думы его тайные полез. Нешто про бога можно знать, чего он думает? Нет, еслив верить, так уж ложись пластом и обмирай. Они так, кто верит-то.
– Ну, не знаю… Я верил.
– Чего ж бросил?
– Я, можеть, и не бросил вовсе-то… Попов шибко не люблю. За то не люблю, оглоедов, что одно на уме: лишь бы нажраться!.. Ну ты подумай – и все! Лучше уж ты убивай на большой дороге, чем обманывать-то. А то – и богу врет, и людям. Не жалко таких нисколь… Грех убивать! Грех. Но куски-то собирать – за обман-то, за притворство-то – да ить это хуже грех! Чем же они не побирушки? А глянь, важность какая!.. Чего-то он знает. А чего знает, кабан? Как брюхо набить – вот все знатье. Про бога он знает?
– Дерьма много… Правда. А татаре говорят про своего бога: поймешь себя, поймешь бога. Можеть, мы себя не понимаем? А кинулись вон кого понимать…
– Так чего же он терпит там! Все силы небесные в кулаке держит, а на земле – бестолочь несусветная. Эти лоботрясы – с молитвами, а тут – кто кого сгреб, тот того и… Куда ж он смотрит? Нет уж, тут и понимать нечего: не то чего-то… Не так. Кто же людям поможет-то? Царь?
– Ну, это не его дело! Себя только ублажает сидит там. Иной раз думаю: да хоть пожалей ты людишек своих!.. Нет, никак, ни-как! Не видит, что ли?.. Не знает ли…
– Вот… – Степан долго смотрел в заволжскую даль. Сказал негромко: – Вишь, хорошо как. Живешь – не замечаешь. А хорошо.
– Хорошо, – согласился Матвей. – Костерок бы счас над речкой… Лежать бы – считать звезды.
Степан засмеялся:
– Ты прямо мою думку подслушал… Поваляться б? Эх, поваляться б!.. Матвей, хочу спросить тебя, да неловко: чего эт ты с горбатой-то надумал? Правда, что ль, блажь нашла или, можеть, на богатство поманило, а теперь сознаться совестно? А?
– Не надо про это, – не сразу ответил Матвей. – Не надо, Степан. – И стал грустный.
Что-то очень тут болело у мужика, а не говорил. Сказал только:
– Я рассказывал тебе… Ты не веришь.
– 12 -
Макся попался в Астрахани. Его узнали на улице. Вернее, узнал он. Пропажу свою узнал. Когда осенью были в Астрахани, пропал у Макси красавец нож с позлаченной рукоятью. Редкий нож, искусной работы. Макся горевал тогда по ножу, как по человеку. А тут – шел он по улице, глядь, навстречу ему – его нож: блестит на пузе у какого-то купца, сияет, как кричит.
– Где нож взял? – сразу спросил Макся купца.
– А тебе какая забота? Где бы ни взял…
У Макси – ни пистоля, ни сабли при себе, он в драной одежонке… Но прикинул парень астраханца на глаз – можно одолеть. Не дать только ему опомниться… А пока он так прикидывал да глянул туда-сюда по улице, астраханец, зачуяв недоброе, заблажил. Макся – наутек, но подбежали люди, схватили его. И тогда-то некая молодая бабенка – без злого умысла даже, просто так – вылетела с языком:
– Ой, да от Стеньки он! Я его видала, когда Стенька-то был… Со Стенькой он был. Я ишо подумала тада: какие глаза парню достались…
У Макси и впрямь глаза девичьи: карие, ласковые… И вот они-то врезались в память глупой бабе.
Повели Максю в пыточный подвал. Вздернули на дыбу… Макся уперся, запечатал окровавленные уста. Как ни бились над ним, как ни мучили – молчал. Меняли бичи, поливали изодранную до костей спину рассолом – молчал. Бился на соломе, орал, потом стонал только, но ни слова не сказал. Даже не врал во спасение. Молчал. Так наказал атаман – на случай беды: молчать, что бы ни делали, как ни били.
Устали заплечные, и пищик, и подьячий, мастер и любитель допроса. Вошли старший Прозоровский с Иваном Красулиным.
– Ну как? – спросил воевода.
– Молчит, дьяволенок. Из сил выбились…
– Да ну? Гляди-ко…
– Как язык проглотил.
– Ну, не отжевал же он его, правда.
– Сбудется! У этого ворья все сбудется.
Воевода зашел с лица Максе.
– Ух, как они тебя-а!.. Однако перестарались? Зря, не надо так-то. Ну-ка снимите его, мы поговорим. Эк, дорвались, черти! – Голос у воеводы отеческий, а глаза красные – от бессонницы последних ночей, от досады и слабости. Этой ночью пил со стрелецкими начальными людьми, много хвалился, грозил Стеньке Разину. Теперь – стыдно и мерзко.
Максю сняли с дыбы. Рук и ног не развязали, положили на лавку. Воевода подсел к нему. Прокашлялся.
– К кому послали-то? Кто?
Макся молчал.
– Ну?.. К кому шел-то? – Воеводе душно было в подвале. И почему-то – страшно. Подвал темный, низкий, круглый – исхода нет, жизнь загибается здесь концами в простой, жуткий круг: ни докричаться отсюда, ни спрятать голову в угол, отовсюду виден ты сам себе, и ясно видно – конец.
– Ну?.. Чего сказать-то велели? Кому?
Макся повел глазами на воеводу, на Красулина, на своих палачей… Отвернулся.
Воевода подумал. И так же отечески ласково попросил:
– Ну-ка, погрейте его железкой – небось сговорчивей станет. А то уж прямо такие упорные все, спасу нет. Такие все верные да преданные… Заблажишь, голубок… страмец сопливый. Погуляешь у меня с атаманами…
Палач накалил на огне железный прут и стал водить им по спине жертвы.
– К кому послали-то? – спрашивал воевода. – Зачем? Мм?
Макся выл, бился на лавке. Палач отнял прут, положил в огонь накалить снова, а горку рыжих углей поддул мехом, она воссияла и схватилась сверху бегучим синеньким огоньком. В подвале пахло паленым и псиной.
– Кто послал-то? Стенька? Вот он как жалеет вас, батюшка-то ваш. Сам там пьет-гуляет, а вас посылает на муки. А вы терпите! К кому послали-то? Мм?!
Макся молчал. Воевода мигнул палачу. Тот взял прут и опять подошел к лежащему Максе.
– Последний раз спрашиваю! – стал терять терпение воевода: его тянуло поскорей выйти на воздух, на волю; тошнило. – К кому шел? Мм?
Макся молчал. Вряд ли и слышал он, о чем спрашивали. Не нужно ему все это было, безразлично – мир опрокидывался назад, в кровавую блевотину. Еще только боль доставала его из того мира – остро втыкалась в живое сердце.
Палач повел прутом по спине. Прут влипал в мясо…
Макся опять закричал.
Воевода встал, еще раз надсадно прокашлялся от копоти и вони.
– Пеняй на себя, парень. Я тебе помочь хотел.
– Чего делать-то? – спросил подьячий.
– Повесить змееныша!.. На виду! На страх всем.