– Он не все говорит! Как он думает царя одолеть, какой силой? Говорил он тебе? Вон с этими, – Фрол кивнул на ту сторону Дона, – которые рот разинули – ждут не дождутся, как пожрать да попить даром? Они? Они побегут сломя голову, как только им из Москвы пальцем погрозят. На кого же надежа-то?
Иван молчал.
– "Гадов повывесть" – это легко сказать. С кем ты их повыведешь?
– Ну, и чего ты надумал? – спросил Иван.
– Ничего! Чего я-то надумаю? Давай спросим его: чего он надумал? Чего он разошелся – обрадовался, персов тряхнул? Не он первый тряхнул… Все на Москву и метились после того? Кто это?
– Васька Ус вон… ходил же к Москве.
– Васька, как пришел туда, так и ушел, не ушел, а – на крыльях летел… Васька. Грозить он шел, Васька-то? Он хлеба просить шел…
– Ну, это уж там как вышло бы, – нехотя возразил Иван. – Так уж вышло. А повернись дело другим боком, не просить бы стал, а так взял. Я, Фрол, одно не пойму: ты страху нагоняешь, чтоб посмелей отвалить от нас, или правда тебя смутные думы одолели?
Фрол помолчал несколько… И сказал с обидой, сердито:
– Да идите вы, господи!.. Идите, куда душа велит, кто вас держит-то. Но уж… смотреть на вас да большие глаза делать от дива великого – какие вы смелые, – это уж вы тоже… силком не заставляйте, пошли вы к такой-то матери.
– А чего ты осердился-то? – просто сказал Иван. – Мне правда понять охота: по робости ты или…
– По робости, по робости.
– Ну-у… зря осердился-то.
– Да чего тут сердиться? – Фрол резко крутнулся на месте – к Ивану. – На баранов рази обижаются, когда они дуром прут? Их бичами стараются направить…
– Да нет, ты с бичами-то погоди маленько, погоди, – ощетинился Иван. – Бич, он тоже об двух концах…
– Да мне жалко вас! – чуть не закричал Фрол. – Усеете головами своими степь вон за Волгой, и все. Чего больше-то?
– Ну, и усеем! Хоть за дело…
– Какое дело? Не перевариваю дураков!.. Долбит одно: за дело, за дело… За какое за дело-то? За какое?
– Боярство унять…
– Тьфу!.. – Фрол встал, постоял – хотел, видно, что-то еще сказать, но невтерпеж стало с дубоватым Иваном – ушел, широко отмеряя шаги.
Иван еще посидел маленько… Поогляделся на переправу… И встал тоже и пошел заниматься привычными войсковыми делами. Тут он все знал и понимал до тонкости.
***
– А вот скажи, Семка, – говорил Степан с Семкой-скоморохом, глядя на родимую реку и на облепивших ее казаков, – ты же много бывал по монастырям разным…
Семка покивал головой – много.
– Был я в Соловцах, – продолжал Степан, будто с неким слабым изумлением вслушиваясь в себя; в голове еще не утих скрип колесный, еще теплая пыль в горле чувствовалась, а через все это, через разноголосицу и скрип, через пыль и пот конский, через кровь стрелецкую, через тошный гул попоек, через все пробился в груди, под сердцем, живой родничок – и звенит, и щекочет: не поймешь, что такое хочет вспомнить душа, но что-то дорогое, родное… Дом, что ли, рядом, оттого вещует сердце. – И там, в Соловцах, видал я одну икону Божьей Матери с дитем, – рассказывал Степан. – Перед этой иконой все на коленки опускаются, и я опустился… Гляжу на ее, а она – смеется. Правда! Не совсем смеется, а улыбается, в глазу такая усмешка. Вроде горько ей, а вот перемогла себя и думает: "Ничего". Такая непонятная икона! Больше всех мне поглянулась. Я до-олго стоял возле… смотрю и смотрю, и все охота смотреть. Сам тоже думаю: "Ничего!" Как это так? Рази так можно? Не по-божьи как-то…
Семка подумал и пожал плечами неопределенно.
Степан поглядел на него… Но он и не надеялся на ответ – он с собой рассуждал. И мысль его то хватала в края далекие, давние, то опять высоко и трепетно замирала, как ястреб в степном небе, – все над тем же местом…
– Нет, Семка, – сказал он вдруг иным тоном, доверчиво, – не ее страшусь, гундосую, не смерть… Страшусь укора вашего: ну-ка, да всем придется сложить головы?.. А? – Степан опять посмотрел на калеку, в его невинные глаза, и жалость прищемила сердце. Он отвернулся. Помолчал и сказал тихо: – Не знаю… Не знаю, Семка, не знаю. И посоветоваться не с кем. Уж и посоветовался бы, – не с кем, вот беда. Потянут кто куда… Нет, лучше уж не соваться: разнесут на клочки своими советами, сам себя не соберешь потом. Ничего, Семка!.. Не робей. Даст бог, не пропадем.
***
Между тем Ларька с Мишкой Ярославовым и еще с тремя казаками "провожали в степь" капитана Видероса. Немец, оглядываясь на конвой, заметно нервничал и тосковал в недобром предчувствии. Он понимал, что за ним следуют неспроста, не мог только догадаться: что задумали казаки?
Отъехали далеко…
Ларька велел немцу и стрельцам, сопровождавшим его, спешиться. Те послушно это сделали.
– Вы не так пришли к атаману, – сказал Ларька. – Слыхали, он вам сказал: "Я родом выше всех высоких князей". Слыхали? – Глаза Ларькины излучали веселость, точно он затевал с малыми ребятами озорную потеху.
– Слыхали. – Стрельцы тоже затревожились, уловив в глазах есаула недоброе: веселость-то веселость, но какая-то… с прищуром.
– Так кто же так подступается, как вы? – Ларька оставался на коне, а трое казаков и Мишка слезли с коней.
– А как надо? – спросили стрельцы.
– На карачках. Надо, не доходя двадцать сажен, пасть на карачки и полозть. Давайте-ка спробуем. Научимся, вернемся до атамана и покажем, как мы умеем. А то заявились!.. Стыд головушке. Давайте-ка пообзыкнем сперва, потом уж… Ну!
Стрельцы с капитаном отошли на двадцать саженей, пали на четвереньки и поползли к Ларьке. Проползли немного, и капитан возмутился. Он встал.
– Ихь… – показал на себя пальцем, – исьпольняет посоль. Никогда, ни ф какой страна посоль… Посоль – это пошотный шеловэк…
– Мишка, посоли ему плетью одно место, чтоб он знал, какой бывает посол, – сказал Ларька; веселость играла в его синих глазах.
– Я хочет объяснять правил, какой есть каждый страна! – воскликнул капитан. – Правил заключается…
– Объясни ему, Мишка.
– Можеть, ему лучше вытяжку сделать? – спросил здоровенный Мишка. – А? – И пошел к капитану.
Стрельцы в ужасе поглядели на капитана: вытяжка – это когда вытягивают детородный орган. Это – смерть. Или, если не хотят смерти, – обидное, горькое увечье на всю жизнь. Это, кроме прочего, нечеловеческая мука.
Ларька подумал.
– Детишки есть? – спросил немца.
Тот не понял.
– Детишки, мол, детишки есть? Маленькие немцы…
– Смотри, – показал Мишка, – вот так: а-а-а… – Показал, как нянчат. – У тебя есть дома?
– Нет, – понял немец. – У меня есть… нефест.
Казаки, а за ними и стрельцы засмеялись.
– Ладно, – сказал Ларька. – Невесту жалко: ждет его, дурака, а он явится… с погремушкой в кармане. В куклы с им тада играть? Вложь плети, он и так поумнеет. Без плети, видно, не научишь. Мишка, ну-ка, как тебя грамоте учили?
Мишка подошел к капитану, но капитан сам опустился на четвереньки и пополз к Ларьке, который изображал высокородного князя-атамана. За ним поползли стрельцы, не очень гнушаясь такой учебой.
Подползли…
– Ну? – спросил Ларька. – Как надо сказать?
Стрельцы и капитан не знали, что надо сказать.
– Ишо разок, – велел Ларька.
– Подскажи ты нам, ради Христа, – взмолились стрельцы. – А то же мы так полный день будем ползать!
– Надо сказать: прости нас, грешных, батюшка-атаман, мы с первого раза не догадались, как к тебе подступиться. Ну-ка. Ничего, уже выходит!.. Говорить ишо научимся ладом…
Стрельцы и капитан завелись снова "на подступ". И так три раза они подступались к "атаману" и просили простить. Наконец Ларька сказал:
– Ну вот: теперь хорошо. Теперь научились. Теперь, как ишо доведется когда-нибудь говорить с атаманом, будете так делать. Ехайте.
– Фарфар! – тихонько воскликнул капитан, садясь на коня. – О, фарфар!..
– Чего ты там? – услышал Ларька.
– Я с конь беседофать…
…В тот же день Ларька, Мишка и с ним еще пять казаков поехали в Москву "с топором и плахой" – челом бить царю-батюшке за вины казачьи. Так делали всегда после самовольных набегов на турок или персов, так решил сделать и Разин. Конечно, теперь воеводы нанесут туда всякой всячины, но пусть уж в этом ворохе будет и казачий поклон, так рассудил атаман.
– 15 -
По известному казачьему обычаю, Разин заложил на Дону, на острове, земляной городок – Кагальник. Островок тот был в три версты длиной, неширокий.
И стало на Дону два атамана: в Черкасске сидел Корней Яковлев, в Кагальнике – Степан Тимофеич, батюшка, скликатель всех, кого тяжелая русская жизнь – в великой неловкости своей – больно придавила, а кого попросту обобрала, покарала и вынудила на побег… Многих пригнал голод. Но кто способен убежать, тот способен к риску, в том всегда живет способность к мести, ее можно обнажить. Таких-то, способных на многое, на разбой, на войну, всех таких Разин привечал с любовью. И конечно, тут копился большой сговор. Не всегда и слова нужны, клятвы, заверения… Хватит, что люди все горести свои, все обиды снесли в кучу, а уж тут исход один: развернуться в сторону, где и случилась несправедливость. Как всякий русский, вполне свободный духом, Разин ценил людей безоглядных, тоже достаточно свободных, чтобы без сожаления и упрека все потерять в этой жизни, а вдвойне ценил, кому и терять-то нечего. И такие шли к нему… И если на пути из Астрахани он мучился и гадал, то тут его гадания кончились: он решил. Он успокоился и знал, что делать: надо эту силу отладить и навострить. И потом двинуть.