Тихо плескались у ног волны; колготил за спиной пьяный лагерь; переговаривались на стругах караульные. Огни смоляных факелов на бортах отражались в черной воде, змеились и дрожали. Теплая ночь мягким брюхом лежала на земле, на воде, на огнях… Немного душно было; пахло рыбой и дымком.
Долго стоял Степан неподвижно. Казалось, он забыл обо всем на свете. Какие-то далекие, нездешние мысли опять овладели им. Он умел отдаваться думам, он иногда очень хотел быть один.
Персиянка притронулась к нему: она, видно, замерзла. Степан очнулся.
– Никак, озябла? Эх, котенок заморский, – ласково и с удивлением сказал он. Погладил княжну по голове. Развернул за плечо, подтолкнул: – Иди спать. А то и правда, свежо у воды-то.
Княжна радостно спросила что-то, показывая на свой струг.
– Иди, иди, – подтвердил Степан. – Иди.
Княжна всплеснула руками и побежала. Крикнула на бегу своей няньке; та откликнулась, тоже довольная.
Степан, глядя в ту сторону, куда убежала княжна, качнул головой.
– Вот и возьми с ее… В куклы тут играют, дуреха малая. – И подумал: "Отдам, хватит. А князька пусть выкупают: заломлю, как за полста жеребцов добрых".
Стал опять смотреть в темень… И вспомнилась почему-то другая ночь, далекая-далекая.
Тоже было начало осени… И тоже было тепло. Стенька с братом Иваном (Ивану было тогда лет шестнадцать, Стеньке – десять) засиделись на берегу Дона с удочками, дождались – солнышко село, и темень прилегла на воду. Не хотелось идти домой. Сидели, слушали тишину. И наступил, видно, тот редкий тоже и дорогой дар юности, который однажды переживают все в счастливую пору: сердце как-то вдруг сладко замрет, и некий беспричинный восторг захочет поднять зеленого еще человечка в полный рост, и человечек ясно поймет: я есть в этом мире! И оттого, что все-таки не встаешь, а сидишь, крепко обняв колени, – только желанней и ближе вера: "Ничего, я еще это сделаю – встану". Это сильное чувство не забывается потом всю жизнь.
Братья сидели долго, молчали. Станица отходила ко сну. Вдруг они услышали неподалеку женские голоса – казачки пришли купаться. Они всегда купались, когда стемнеет. Блаженствовали одни. Разговаривали они негромко, но как-то сразу голоса их потревожили ночь, заполнили весь простор над водой. Слова слышались отчетливо, близко.
– Ох, вода-а, ну парная!.. Ох хорошо-то!
– Ласкает… Господи, прямо ласкает. Правда, хорошо.
– Нюрашка, прыгай, какого ты?!. Прыгай, Нюрашка!
– Нюрашка Сазонова, – сказал Иван Разин. – Слушай, какой счас визг подымут.
Он скинул одежду, залез в воду и неслышно поплыл. Стенька сразу же и потерял его из виду. Потом Иван рассказывал, что он, невидимый и неслышимый, подплыл к казачкам, поднырнул и поймал какую-то за ногу. Стенька услышал, как тишину ночи прорезал страшенный, щемящий душу женский крик… Он сдуру побежал туда и стал звать брата. Он испугался. Стеньку узнали по голосу, и узнали, кто нырял – Ванька Разин. И схватил он не Нюрашку, а, как на грех, схватил казачку постарше, Феклу Миронову, и без того-то заполошную, а тут… Тут она выдала древний крик и сникла в воде. Ее вытащили на берег полуживую. Костька Миронов, муж Феклы, ночью же и пошел к Тимофею Разе – требовать судилища над сорванцами. Тимофей принял было к сердцу упрек и укоры Константина, вознамерился учинить расправу сынам, как только они заявятся домой… но Константин разошелся в обиде и забрал высоко:
– Наплодили живодеров каких-то! Они эдак голову кому-нибудь открутют – шастают по ночам-то. Чего по ночам шастать?
– Если она у тебя припадошная, то теперь и купаться в реке не моги? – сдержанно спросил Тимофей.
– Купаться!.. Он же, гаденыш такой, под их нырял! Купаться… Купайся он себе, чего его под баб понесло нырять? Ясное дело: испужать хотел, страмец.
– А ты чего это к гаду пришел жалиться? Рази ж гад тебя может понять? Гаденыш-то – от гада.
– И то, смотрю, – гады. Вся порода гадская – на ножах ходите, живорезы.
– Зачем нож?.. С крыльца-то я и так сумею тебя спустить, без ножа, – вконец обозлился Тимофей.
Поругались.
На прощанье Костька пригрозил:
– Я сам с имя управлюсь! Я им ходули-то повыдергаю!
– Это – как выйдет, – сказал Тимофей. – Спробуй.
Костька пробовал. Не вышло. Не смог.
Костька Миронов погиб вместе с Иваном Разиным в польском походе. Память о том роковом походе была свежа, сколь ни утекло времени, ныла и кровоточила раной под сердцем. И теперь видел Степан… Мучился проклятым видением: брата Ивана, головщика (предводителя казачьего отряда, полковника), и его есаулов, связанных, ведут к суковатой сосне. Иван шагал твердо, кривил в усмешке рот: никто не верил, что казаков повесят, и сам Иван не верил. Весь проступок казаков был в том, что они – по осени – послали горделивого князя Долгорукого к такой-то матери, развернулись и пошли назад – домой: зимой казаки не воевали. Так было всегда. Так делали все атаманы, участвовавшие в походах с царевым войском. Так поступил и Разин Иван. Князь Долгорукий догнал мятежный отряд, разоружил… А головщика принародно, среди бела дня, повел давить. Это было невероятно, поэтому никто не верил. Иван сам влез на скамью, ему надели на шею веревку… Только тут стали догадываться: это не нарочно, не попугать, это – казнь. Долгорукий был здесь же… Иван в последний момент с тревогой глянул на князя, спросил: "Ты что, сука?" Князь махнул рукой, скамью выбили из-под ног Ивана. Так было… И теперь Степан, как закроет глаза, видит страшную муку брата: бьется он в петле, извивается всем телом. И Степан скорей куда-нибудь уходил с глаз долой, чтоб не видели и его муку, какая отражалась на его лице. Вот уж чего ни в жизнь, видно, не позабыть!
"Славный царь!.. Славные бояре… Долгорукие: махнул белой рученькой – и нет казака. Во как!"
Степан стиснул зубы и весь напрягся от боли: боль лизнула сердце. Чтобы успокоиться, трижды сказал себе, не разжимая зубов: "Мгм, мгм, мгм", как если бы соглашался или уговаривал себя. И пошел в свой шатер на струге.
Долго еще гудел лагерь. Но все тише и тише становился этот гул, все глуше. Только самые крепкие головы не угорели вконец; там и здесь у затухающих костров торчали малые группы казаков, о чем-то невнятно беседующих. Храп стоял по всему берегу. Спали – где кто упал. Караульные оставались на местах и сменялись вовремя.
Вдруг среди ночи со стороны стругов раздался отчаянный женский вскрик. Он повторился трижды. На стружке с шатром, где находились молодая персиянка со своей нянькой, забегали. Громко всплеснула вода: кого-то не то сбросили, не то сам кто-то сорвался. И еще раз отчаянно закричала молодая женщина…
Степан проснулся как от толчка. Вскочил, нашарил рукой саблю и как был в чулках, шароварах и нательной рубахе, так выскочил из шатра.
– Там чего-то, – сказал караульный, вглядываясь во тьму. – Не разберешь… Кого-то, однако, пришшучили. Вроде бабенку…
Степан, минуя зыбкую сходню, махнул из стружка в воду, вышел на берег и побежал. Он знал, кого прищучили – его персиянку, он узнал ее голос.
К стружку пленниц бежал с другой стороны Иван Черноярец.
При их приближении мужская фигура на стружке метнулась к носу… Кто-то там, на носу стружка, помедлил, всматриваясь в ту сторону, откуда бежал Степан; должно быть, узнал его, прыгнул в воду и поплыл, сильно загребая руками. Когда вбежал на струг Иван, а чуть позже Степан, пловец был уже далеко.
У входа в шатер стояла персиянка, придерживала рукой разорванную на груди рубаху, плакала.
– Кто? – спросил Степан Черноярца. Его трясло.
– А дьявол его знает… темно, – ответил Иван. И незаметно сунул за пазуху пистоль.
– Дай пистоль, – сказал Степан.
– Нету.
Степан вырвал у него из-за пояса дротик и сильно метнул в далекого пловца. Дротик тонко просвистел и с коротким сочным звуком – вода точно сглотнула его – упал, не долетев. Пловец, слышно, наддал.
– Далеко, – сказал Иван, послушав всплески на реке.
Степан сгоряча начал было рвать с себя рубаху, Иван остановил:
– Ты что, сдурел? Он выплывет – и в кусты, а там его до второго Христа искать будешь. Он уж у берега почти…
Подошла сзади княжна, стала говорить что-то, показывать за борт. Потащила Степана к борту… Говорила быстро-быстро, так быстро, что Степан не понимал, хоть много знал по-персидски – мог бы в другое время понять.
– Чего? – не понимал он. – Кто там? Ты скажи мне, кто та-ам вон!.. – Степан повернул ее лицом к реке, показал. – Там-то кто?!
– Ге!.. – воскликнул Иван. – Старушку-то он, наверно, того – скинул! Он старуху туда? – спросил он княжну; та уставилась на него. Иван плюнул и пошел в шатер. – Ну да! – крикнул оттуда. – Старушку торнул – нету. – Вышел из шатра, крикнул караульному на соседнем струге: – Ну-ка, кто там?! Спрыгни, пошарь старушку.
Караульный разболокся, прыгнул в воду. Некоторое время пыхтел, нырял, потом крикнул:
– Вот она!
– Живая? – спросил Иван.
– Кого тут!.. Он ее, видно, зашиб ишшо до этого – вся башка в крове, липкая.
Степан мучительно соображал, кто тот пловец. Кто же это?
– Фролка! – сказал он. – Вот кто.
– Минаев? – изумился Черноярец. – Господь с тобой, Степан!.. Да ты что?
– Ну-ка… как тебя? – перегнулся Степан через борт, где шарился караульный.
– Пашка Хоперский, – откликнулся тот.
– Дуй до Фрола Минаева. Позови суда. Скорей!
– А эту-то куда?
– Оттолкни – пусть домой плывет, – велел Черноярец.
Княжна, догадавшись о чем-то, забеспокоилась, тронула Черноярца и стала знаками показывать, чтоб старуху подняли.