В общем, я пошел именно тогда, когда только и смог перехватить внезапно зацепивший меня взгляд вроде бы незнакомой женщины, как раз встававшей из-за самого неудобного, прямо у выхода из кафе, столика. Она собралась, по-видимому, уходить; если бы она не поднялась, то ни она меня не увидела бы за спинами сидящих, ни я ее. Судя по тому, что при ней не было ни друга, ни подруги, я подумал, что она либо не дождалась того, кого ждала, либо, наоборот, кто-то оставил ее одну. В ее позе, в ее движениях была некая безнадежность; я был бы недостоин своей работы, если бы не умел вычитывать такое влет. Я отпрянул взглядом, но боковым зрением успел уловить, что, увидев меня, она изумилась и замерла, как бы заколебавшись с уходом; ее лицо продолжало маячить у меня перед глазами, пока я искал свой нужник и пока мыл руки потом. А когда я шел обратно, непринужденно не глядя в ее сторону, то обнаружил, что она снова смиренно сидит на покинутом было месте.
Теперь ее лицо казалось мне смутно знакомым.
Только этого мне не хватало.
Я попытался успокоить себя тем, что отнес ложные узнавания на хмель. Вероятно, пытаясь утопить плотского беса, я нагрузился и сам. И, похоже, с бесом как раз не очень-то преуспел, коль мне мерещится внимание незнакомок.
Лавируя между столами, я пошел с нарочитой неспешностью, глубоко, ритмично дыша и нелепо надеясь до возвращения к своей компании протрезветь; и тогда вместо крошева отдельно долетающих слов вокруг меня, накатывая одна за одной, заколыхались волны чужих бесед.
- …До чего же спокойно, размеренно, глубокомысленно люди жили. Одному мерещился закат Европы, другому конец истории… Даже не понимали, на краю какой пропасти стоят. А вот пройдет годик-другой, и где-нибудь в сороковом или сорок первом им вгонят по самые гланды, какой тут конец истории…
- …Я тебе вот что скажу… Ик! Культурный москвич - это тот, кто, когда поест, сразу начинает пиздеть про ГУЛАГ…
Но тут разговоры задавил воем и хрустом динамиков сунувшийся подбородком в микрофон очередной человек на сцене. Уже не тот, что агитировал за матерщину, а типично эстрадный; если я не путаю, таких почему-то называют не по-людски диджеями. За его спиной выстроились готовые к бою лихие музыканты в невообразимых робах, вроде как металлурги у мартенов, в защитных очках на пол-лица, но в галстуках-бабочках.
Вой медлительно опал, и немного отстранившийся от микрофона диджей жизнерадостно выкрикнул:
- А теперь любимая нами всеми группа "Конница и модница" урежет классику!
Расфуфыренные металлурги с готовностью впаяли по своим струнным, духовым и ударным. По ударным - в особенности.
Я ломаю слоистые скалы
В час отлива на илистом дне.
И таскает осел мой усталый
Их куски на мохнатой спине!
У-ля-ля-ля-ля!
Ех, ех, ех, ех!
Я уже видел, подходя к нашему столу, что Сережка и Надежда всё танцуют, танцуют обнявшись и почти прижавшись друг к другу, и мне бы следовало, конечно, по-отцовски радоваться за них, а вот не получалось. И потому меня все раздражало. Даже эта пусть дурацкая, но вполне ведь невинная песня. Ну да, кафешантанная поп-культура даже изысканный стих, памятный мне еще по молодым годам - только вот не вспомнить, кто его написал, - ухитрилась превратить в шлягер. Но что уж тут ужасного? Однако мизантропия хлынула так, точно ее долго копили в водохранилище, и вот пустили наконец крутить турбины души: чем тебе скалы-то помешали, бездельник? Миллионы лет формировались. Красивые, наверное, были. Неповторимые. А сколько в них живности всякой обитало! Но приходит утонченный эрудит, который сам про себя уверен, что и мухи не обидит, а жаждет одной лишь красоты, и между делом - тюк! Тюк! Дурацкое дело нехитрое, ломать не строить. А осел, бедняга, отдувайся.
Умники ломают, сами не ведая зачем. Для самовыражения и самоуважения. Чтобы оставить след в мироздании. Для красного словца. Чтобы заметили другие такие же умники. Потому что мысль так пошла. От глубинной неуверенности в себе: ведь любого строителя может постигнуть неудача, но разрушителю хотя бы частичный успех гарантирован. Из благородного стремления к совершенству: в храм не ходят, лба не крестят, но безупречного совершенства хотят уже теперь. Впрочем, порой и не очень из благородного: чтобы совершенство поместилось во дворе между коттеджем и гаражом…
А ослы разгребай за ними.
Я ударил заржавленным ломом
По слоистому камню на дне…
Е, е, е-е-е-!
Во-во, подумал я.
Загляните в любую песочницу. Уже в три года дети делятся на тех, кто, высу нув от сосредоточенного напряжения язык, печет куличи, и тех, кто с хохотом их топчет. Из первых вырастают творцы, созидатели, строители и другая рабочая скотина. А из вторых… Из вторых много кто вырастает. Тут, наверное, могло бы поправить дело то, о чем мы так славно пофилософствовали давеча с сыном, - осуждение со стороны окружающих. Поэтому, взрослея, эти вторые стараются собраться замкнутой кастой, наперебой одобряют и хвалят друг друга, а всех, кто их осуждает, что было сил полагают злобными, агрессивными недоумками.
Песня кончилась.
Танцующие замерли явно в нетерпеливом ожидании, когда грянет снова и можно будет снова. Только вот Надежда как-то затрепыхалась у Сережки в руках. И тут запели арфы и флейты, а потом сладкий, как патока, тенор полил в зал тягучую сахарозу:
За фабричной заставой,
Где закаты в дыму,
Жил парнишка кудрявый,
Лет семнадцать ему.
Ударник со всей дури влупил по барабанам так, будто конный взвод галопом проскакал по деревянному мосту; истошно взвыли усиленные электричеством гитары, и смиренное сладкоголосье смел бандитский хриплый баритон:
Когда я был мальчишкой,
Носил я брюки клеш,
Соломенную шляпу,
В кармане финский нож.
И вновь в потрясенные уши потекли едва слышные после акустического удара райские арфы и ангельские голоса.
Перед девушкой верной
Был он тих и несмел.
Ей любви своей первой
Объяснить не умел.
И она не успела
Даже слово сказать.
За рабочее дело
Он ушел воевать.
Опять взревел тяжелый металл.
Я мать свою зарезал,
Отца свово прибил,
Сестренку-гимназистку
В колодце утопил!
Как кастраты из папской капеллы, хрустально зазвенели бесплотные ангелы:
"Умираю, но скоро
Наше солнце взойдет…"
Шел парнишке в ту пору
Восемнадцатый год.
И снова хрипло отыгрались потные волосатые бесы:
Сижу я за решеткой
И думаю о том,
Как дядю-часового
Пристукнуть кирпичом!
Коллаж был элементарен, на том и строился эффект - и все же что-то угадывалось в нем не простое, но глубинное, даже общечеловеческое: вечная потуга опошлить идеал реальностью, желанное - сущим, мечту - явью. Если поверять одно другим, сравнивать их по убедительности, идеал всегда окажется в дураках. Беспроигрышная позиция, наверняка за умного сойдешь, за честного, не желающего жить в розовых очках. Ломай себе слоистые скалы…
Если мы - ослы, то кто те?
И пока ум подыскивал слово, из памяти сами собой выплыли стройными рядами прущие в поисках свежей кровушки изголодавшиеся клопы.
Чем бы они питались, если бы в жилах мечтателей не текло что-то живое? Над чем бы иронизировали?
Запыхавшиеся, возбужденные, щеки пунцовые, рты до ушей, из кучи малы скачущих в странном нынешнем танце выпали Сережка и Надежда и, держась за руки, вернулись к столу, где мрачно и гордо восседал я весь в мыслях о роде людском, наедине с объедками и недопитым.
Надя упала на стул рядом со мной, от нее веяло жаром. Молодым разгоряченным телом. Радостью невозбранно дурачиться что есть сил. Сережка сказал:
- Ну, тогда оставляю тебя под надежной защитой.
- Ага, - энергично кивнула она, еще чуть задыхаясь; ее грудь под тонкой тканью вздымалась часто и без утайки. И что ей, в самом деле, таиться? Девушка просто дышит.
А он торопливо зашагал обратно, где смешавшиеся пары принялись строить какой-то сложный многослойный круг.
- Это что они там затевают? - спросил я.
- Сиртаки, - небрежно ответила она.
Я не понял, но не стал уточнять. Сиртаки так сиртаки…
- А ты что же отлыниваешь?
- Туфли новые сдуру надела, - огорченно призналась она. - Теперь как русалочка - хожу по ножам. А вы почему ни разу не присоединились?
- Я не умею.
- Не верю. Сережка наконец раскололся. Я уж и так и этак… Вы, оказывается, дипломат.
- Ну, вроде того. Средней руки.
- Так вас разве не учат специально танцам?
- Тех, кто должен тамошних дам окучивать, может, и учат. А я - так… Рабочий осел.
- Почему осел? - удивилась она.
Я сделал широкий жест в сторону сцены.
- И кричит, и трубит он - отрадно, что идет налегке хоть назад.
Она засмеялась.
- А! - понимающе сказала она. - Из Блока!
- Точно! - я хлопнул себя по лбу. - Блок. Я все никак вспомнить не мог. Помню - смешная такая такелажная фамилия…
Она посмотрела на меня недоверчиво и пытливо, словно хотела удостовериться, что я не придуриваюсь. Потом сказала:
- Ну, тогда я буду та, что круженьем и пеньем зовет.
Легко поднявшись, она выгнулась стрункой и красиво вскинула обнаженные руки - точно две скрестившиеся лебединые шеи вытянулись над нею. Крутнулась на месте, изящная и гибкая; размашисто полыхнуло платье, волосы вздулись широким черным пропеллером.