Ну, ничего, утешительно думал Бутрим, и у нас переменится: вот побьем крыжаков, заслужим мечами – и мы освободимся. Витовт высоко вознес Великое княжество, на куски, на уделы разваливалось – сплотил, и нас – свою опору – вознесет. Как чешские и польские паны, будем жить. Горькой завистью были пропитаны эти мысли. Он сам чувствовал их злую горечь. Уж как не распаляй воображение, а города, равного Праге, ему у себя на Литве не увидать. Может, внук и увидит нечто подобное, какую-нибудь одну улицу или один костел, похожий на пражские, но он нет. Труда много надо, столетие уйдет, чтобы камнем запастись, мастера нужны, забота, деньги подводами. А у нас так: есть курная хата – и слава богу. Что боярин, что холоп, в дыму вырастают, зимой на полу возле теленкаспят. Уже не догнать нам чехов. У нас то улицей гордо называют, что у них болотом принято называть. И детей в школе учат, а наши пареной репы нажрутся и счастливые. И для детюков император Карл открыл университет, а наши, как были бараны, так и остаются – ни по латыни, ни по-немецки, ни по-польски слова не прочтут и не напишут. Нет, решил Бутрим, пришлю сюда сына, пусть учится, на человеческую жизнь посмотрит.
Но не все нравилось. Больше всего не понравилось, что обокрали посеред белого дня: так ловко срезали кошелек с полусотней дукатов, что только перед сном и хватился, цап-лап за кошелек, снимая пояс,– пустое место. Двух своих паробков чуть с досады не убил – куда глазели? Как вора проморгали? Зарежут у вас на глазах – просмотрите! Но чувствовал, что сам виновен: не их облапошили – его, сам ворон считал, на кресты, иконки умилялся. Вон, у костелов стаями сирые сидят – и слепые они, и безрукие, и глухие, а прошел мимо – вмиг полета дукатов исчезло, словно языками слизали. И немудрено здесь стать обворованным – разнузданность чрезмерная в людях: оборвыши сотнями таскаются, следят, что плохо лежит; блудницы бесстрашно гуляют, и никто дубиной их целомудрию не учит; народ в толпы сбивается, шумит, буянит, явно бунтует.
Нет, слаб Вацлав, город свой в узде не держит.
Наслушавшись рассказов Цебульки о магистре Гусе, лекции и проповеди которого нотарий слушал, когда учился в университете, Бутрим решился посетить Вифлеемскую часовню. Сходил – ужаснулся. Этакий-то овин называют самым интересным местом Праги! Что снаружи, что внутри – скудость, бедность, просто убогость, будто немцы за лупами приходили и ободрали как липку. Просто голые стены! Народу же набилось тысячи три, молиться надо – и в помине нет спину ломать, и кому молиться-то, коли пустые стены? Священник с кафедры яростно, страстно кричит, в ответ толпа страстно ухает; не моленье – вече какое-то перед битвой; бог сюда и ногой не ступит – отпугнут криками.
За вечерним кубком вина поделился впечатлениями с епископом Альбертом Ястжембцом.
– Вы, пан Ян, главного смутьяна чехов слушали,– ответил епископ.– На него здесь больше, чем на Иисуса Христа, молятся. Даже Вацлав слушать приходит. Гус церковь предлагает донага очистить, чтобы священник беднее последнего холопа жил. Вацлаву и выгодно.
Бутрим удивился.
– Церковь в Чехии большими угодьями владеет,– пояснил Ястжембец,– только пражскому архиепископству под тысячу сел и местечек подчинено. Вацлав спит – конфискацию церковных земель во сне видит. Сразу бы увеличил свои мизерные доходы. Тут путаница страшная, пан Ян, тут адское варево кипит, без домашней войны едва ль разберутся. Сам Вацлав и заварил. То нелепую войну против панов вел – проиграл. То на помощь папы Григория вознадеялся. Папа, разумеется, вернуть имперский трон не помог. Вацлав обиделся и стал стараться об утверждении нынешнего папы Александра. И сейчас здесь суета, все дерутся: король за нового папу, архиепископ за старого, даже интердиктом облагал Прагу; Вацлав в ответ у многих епископов поместья отнял; Гус, тот вообще против всех – римской церкви, богатства, панов, немцев. Священники здесь и впрямь под бесами ходят: кто пьянствует, кто блудит, кто безудержно грабит. Содом и гоморра! Помянете мое слово, пан Ян: Прагу господь огнем поразит. А самое худшее, что гусовская зараза и к нам перетекает: неумные головы под устои нашего костела подкоп ведут, уравнять ксендза с мирянином мечтают.
Бутрим хоть и подумал: "Чем же ксендз лучше боярина, вот, к примеру, меня?" – но смущать почтенного епископа таким вопросом не стал. Спросил:
– Что же Вацлав медлит? Посадил бы крикунов в подвалы – и делу конец!
– Вовсе нелегко! – усмехнулся епископ.– Его со всех сторон обложили, как в осаду взяли, не вырвется: поддержит чехов – немцы вскинутся, поддержит немцев – чехи ополчатся, поддержит Гуса – проклятья церкви сорвет, поддержит епископов – шляхта, ремесленники, хлопы разъярятся. Он всем понемногу уступает, с каждым понемногу воюет, и за что ни возьмется, все ему выходит боком. Так ему на роду написано. Вацлав, я думаю, уже и не рад, что в посредники напросился: кто войну выиграет – неизвестно, а с кем-то – либо с нами, либо с орденом – надо рассориться; рассорится с нами, а мы возьмем, крыжаков сломаем – сразу непримиримого врага получит на голову. Но Вацлав как рассуждает, чем себя успокаивает? Крыжаки, мол, всегда побеждали и на сей раз победят. Побьют поляков и литву, вспомнят: "Вацлав-то нам удружал!" – и вернут хорошее отношение. Простак, а за тонкое дело берется.
– Это всегда так,– заключил Бутрим.– Кто свое решить не умеет, чужое решать спешит. Накануне объявления декрета Микалаю Цебульке старый университетский приятель, служивший нотарием на королевском дворе, сообщил оглушительную новость: декрет будет зачитан на немецком языке и содержание его от первой до последней буквы нацелено против Ягайлы и Витовта. Но что именно Вацлав называет в своем, продиктованном крыжаками решении, нотарий не знал. Неприятный был вечер. Готовы были к тому, что Вацлав наплюет на справедливость, но, чтобы впридачу и оскорбить немецким текстом, такого не ожидалось. Оба посольства свирепо ругали короля, измысливали, как избежать оскорбительного слушания. Судили-рядили и вырядили довольно удачно: если действительно начнут читать декрет по-немецки, на языке, крыжакам родном, а нам – чуждом и неприятном, тут же вежливость забыть, повернуться и уйти; крыжаки Вацлаву заплатили, пусть за свои денежки и слушают. А если, вопреки предостережению, декрет объявят по-латыни, тогда слушать.
Но как Цебульку предупредили, так и сталось. Лишь вошли в тронный зал, увидели самодовольного фон Теттингена, насмешливый, хитрый взгляд Йодока, веселые рожи немецких прихвостней, сразу уразумелось – приготовлен им здоровенный кукиш, можно назад поворачивать, пока к носу не поднесли. Долго ждали Вацлава, наконец он появился с какой-то щепкой и ножичком, кивнул послам и, став возле трона, начал, как дитя, стругать деревяшку. Зачем ему в такой важный момент потребовалось выстругивать чертика, что он желал этим подчеркнуть, на что намекал – понять было невозможно. Единственное напрашивалось объяснение: балда, стружка в голове, вот и строгает. Ему в плотники бы, может, и хороший был бы плотник, а он трон занимает. Появился нотарий, по кивку Вацлава взошел на возвышение, развернул пергамин и закаркал по-немецки: "Божьей милостью король римский и король чешский Вацлав..." Поляки с литвинами переглянулись и демонстративно, не откланиваясь королю, пошли к выходу.
У Вацлава деревяшка выпала из рук от гнева.
– Куда? Почему?
– Мы по-немецки не понимаем,– ответил Збигнев Бжезинский.– Идем туда, где нам на понятном языке прочтут.
– А вот сейчас по-чешски объявят! – сказал Вацлав.
– Мы и по-чешски не понимаем! – ответил маршалок.
– Не трудно понять,– возразил король.– Языки – одинаковые.
– Языки, светлейший король, звучат одинаково,– улыбнулся Збигнев,– но разное означают. По-чешски, например, седляк– тот, кто владеет землей, по-польски же седляк – тот, кто владеет всего лишь шилом.
И оба посольства, не оглядываясь на взбешенного Вацлава, покинули тронный зал. Но уже через час герольд вручил им решение, записанное по-польски и скрепленное королевской печатью. Устно же передал приглашение прибыть к вечеру на пир, которым чешский король отмечает свои миролюбивые усилия, отраженные в декрете. Не стоило и читать пакостное сочинение, но любопытство жгло – что крыжаки в непутевую Вацлавову голову вложили? На что во всеуслышание зарятся? Сгрудились вокруг стола, епископ Альберт Ястжембец надел очки и стал зачитывать вслух статьи решения. Уши отказывались слушать, глаза смотреть, сердце верить. С подозрением оглядели печать: есть ли на ней знак креста? не припечатан ли пергамин дьявольским копытом? Только бес мог написать такую мерзость. Чушь, бесстыдство, крыжацкая наглость гремели в каждой статье, за казуистикой словосплетений скрывалась оголтелая дерзость.
"Каждая из сторон,– читал Ястжембец,– остается при своих землях и людях, на которые имеет право на основе грамот римской столицы, императоров, королей и князей..." Все яростно негодовали. "Выходит,– бил кулаком о стол Бутрим,– вся Литва и Русь принадлежат ордену! Какой-то там император подарил нас ордену в прошлом веке! Или с дарственных Миндовга отрясут пыль!" "Выходит, мы на наше Поморье потеряли права,– кричал маршалок,– если немцы Казимира Великого вынуждали к уступкам!" "Ловкачи! Хитрецы! Прожоры! – наперебой шумели послы.– Этак у нас и земель своих нет, на чужих живем! Этак, если смотреть, то, конечно, они – овцы, мы – волки, все у них отняли – и Жмудь, и Русь, и половину Польши!"