Мордовцев Даниил Лукич - Сагайдачный. Крымская неволя стр 28.

Шрифт
Фон

Так думал Сагайдачный, блуждая взором по безбрежному морю. Думалось ему и многое другое, - то, что всю жизнь не выходило у него из сердца и о чем никто не знал, как не знали и теперь казаки, куда он ведет их... Вот разру­шена Кафа - "до фундаменту опровергнута...". Та же участь ждет и прекрасный Синоп, этот поэтический город любви, как его называли турки... Не первый уже раз казакам приходится "плюндровать" Синоп, - надо еще дать ему чосу. Надо и Царьград окурить мушкетным дымом, припугнуть самого султана в его серале, а оттуда махнуть до города Козлова и разорить это невольничье гнездо дотла, вырезать турок и татар до ноги, чтоб и на расплод, на семена никого не осталось от этой саранчи. А тогда и домой - до городов христианских, на тихие воды, на ясные зори, в мир крещеный, в край веселый...

Но этого мало ему - он шире загадывал беспокойною мыслью. Ему хотелось совсем отгородить христианский мир от мира некрещеного. Но как? Сделать Черное море совсем казацким морем, упереться пятою в Крым, запрудить все море казацкими човнами и кораблями, настроивши их в самом Крыму по истреблении там саранчи и по уничтоже­нии самого царства Крымского, и, соорудив несокрушимую фортецю на самой вершине Чатырдага, гукнуть оттуда за море: "Сидите, турки, смирно!"

Одна мысль гнала другую, перенося его и в далекую Украину, всю, казалось, сверкавшую переливами света, и в блестящую, с ног до головы залитую золотом, златоглавами и оксамитами Польшу, и на милую далекую родину, в гор­ный Самбор, и в хмурую, метельную Московщину.

Сагайдачный глянул на казаков, которые беззаботно игра­ли с татарочкой, и грустно улыбнулся. Он велел своей чайке привернуть к большой галере, которая шла недалеко, вся наполненная освобожденными невольниками. Чайка подош­ла к галере, Сагайдачный взошел на последнюю. За ним последовал Мазепа, а там и Небаба. Маленькая татарочка тоже забормотала, показывая ручками, что и она туда же хочет пойти.

- Ишь ты - и она за батьком.

- Возьмите ее, панове: пускай и она посмотрит.

Олексий Попович взял девочку на руки и тоже взошел на галеру, бережно неся ребенка.

Галера представляла поразительную картину пестрого смешения - жалких лохмотьев нищеты, прикрытых ярки­ми, нередко дорогими одеждами: лохмотья - это остатки невольничества, остатки того жалкого одеяния, которым в неволе драпированы были полунагие тела турецких и татарских рабов; на ногах, не у всех еще обутых, но у всех уже раскованных, виднелись следы кандалов - то живые раны, то заживающие или гноящиеся струпья; дорогие одежды - это добыча, взятая с прежних господ и мучи­телей, снятая нередко с убитого или умирающего "гос­подаря" и оттого иногда окровавленная или полуразорван­ная в момент схватки с врагом. Почти все невольники были более или менее приодеты в это добытое в разрушен­ном городе платье... Невольники - москали, донские казаки, поляки, украинские "гречкосеи", "винники", "броварники", и в особенности казаки - все это, бывшее недавно в тяжкой неволе, все эти давно не стриженые или обкарнанные, как овцы летом, головы смотрели теперь не то тата­рами, не то турками, не то армянами... Только истомленные, изнуренные, загорелые лица выдавали, что все это сейчас только вырвалось из каторги, сорвалось с цепи...

Говор на галере был невообразимый: звучала речь поль­ская, московская, украинская, в особенности эта последняя. Кто спал, раскинувшись на солнце, как бы досыпал не­доспанные в неволе ночи; кто ел - что успел захватить с собою, расставаясь с городом слез и крови христианской; кто рассказывал другому о своих похождениях в неволе, о своей далекой родине, о тех милых и далеких, которых, быть может, давно уже нет на свете. Москали братались с казаками, "гречкосеи", "винники" и "броварники" - с ляха­ми, которых всех поравняла неволя и червонная таволга. Ка­кой-то старик, оборотившись лицом к северу, клал земные поклоны. Молодой худой парень с длинными русыми во­лосами, одетый в турецкую куртку с позументами поверх голого загорелого тела и в широкие турецкие шаровары, подперев худую щеку рукою, пел, скорее горланил со сле­зами на голубых, задумчивых глазах:

Как по-о мо-орю! как по-о мо-орю!
Как по морю, морю си-инему!

Но особенно поразила Сагайдачного и его спутников среди этого хаоса какая-то молодая красивая женщина, в богатом турецком одеянии, с откинутою назад чадрою: она сидела, отвернувшись лицом к морю, и горько плакала.

Сагайдачного удивили эти слезы среди общего, по-види­мому, счастья. Он думал, что это татарка или турчанка-полонянка, захваченная казаками, и подошел к ней. Женщи­на сидела, не поворачивая головы. Видно было только, как вздрагивали ее плечи... "Мати божия!" - послышалось сквозь плач.

Сагайдачный понял, что это не бусурманка. Ему стало жаль ее - он не знал, чему приписать это горе, выливаю­щееся такими горькими слезами.

- Молодица, ты чего плачешь? - тихо спросил он.

Плачущая женщина не отвечала. Она плакала еще горше. Маленькая татарочка, увидав ее, стремительно бросилась к ней и громко закричала: бедный ребенок вспомнил мать, которую начал было уже забывать, - костюм татарки напом­нил девочке то, чего она лишилась, и она, обливаясь слезами, уткнулась головкой в колени неизвестной женщины. Это была единственная женщина, которую увидал ребенок после того, как потерял мать среди пламени и стонов.

Неизвестная женщина быстро обернулась, сверкнув на всех своими ясными, прекрасными, но заплаканными гла­зами, и, припав лицом к головке девочки, жалостно, но безмолвно рыдала.

Слезы сверкали на глазах сурового Небабы. У Олексия Поповича задрожали губы. Мазепа как-то растерянно тере­бил концы своего саетового [Саета - разновидность тонкого английского сукна] пояса, моргая глазами и нереши­тельно взглядывая на Сагайдачного, который показывал вид, что смахивает со щеки муху...

- Что оно такое? Не наша? - тихо указал Сагайдачный на плачущую женщину.

- Да она, ваша милость, сказать бы, воруха, - загово­рил оборвыш, глядя в глаза Сагайдачному и заискивающе улыбаясь.

- Воруха? - удивился гетман.

- Точно, боярин, воруха - воровского казака, значит, жонка-полонянка: в полону, сказать бы, была. А вон тамотка муж ейный будет, вон песню играет: "Как по морю..."

И оборвыш указал на поющего парня.

- Муж этой молодицы? - указал Сагайдачный на мо­лодую женщину, которая уже перестала плакать и утешала всхлипывающую татарочку.

- Ейный, ваша милость, воровской казак будет - поло­няник же... А вот как он, казак-то, увидал здеся-тка эту самую бабу и спознал в ей свою жену законную, да как узнал, что она бусурманена, вот он и не признает ее: поганая, говорит, бусурманка... А мы сами, ваша милость, будем орловски, из Орла-града - орлянин я, ваша ми­лость, - и в прошлых годех, в спожинки, татаровя полонили нас... А как таперево, ваша милость, вы нас, значит, из по­лону агарянского ослобонили, и мы ваши вечные богомоль­цы будем - молить, значит, вечно за вашу милость бога будем и с ребятками и животов наших не пожалеем... А еже­ли чего свечку поставить за здравие вашей милости, и мы тово не пожалеем, - богомольцы мы ваши. Коли ежели и животишки наши испустошены, и скотинкою, може, без хо­зяина подбились - ино бог нам пошлет свою милость, а мы ваши богомольцы по гроб живота.

Тут только словоохотливый орлянин спохватился: начал за здравие, а свел на упокой - совсем заболтался. Он разом оборвал, тряхнул волосами, засеменил на месте и испуганно поглядел на Небабу, который казался ему очень страшным.

Сагайдачный между тем пошел дальше, а назойливый орлянин не отставал от него.

- Зовут ее, ваша милость, Офимьицей, - скороговоркой досказывал он недосказанное, - казачья Онисимкина жена Бурыкина. А взяли ее нагайски татаровя на Дону, в подъезде, и с Дону свели в Азов-град, а из Азова-града продали в эту самую Кафу; и в Кафе она, Офимьица, бусурманена, и по середам, и по пятницам, и в великие посты мясо и всякую скверну и нечисть бусурманскую едала; и взял ее, Офимьицу, за себя татарин-чауш [Чауш - правительственное лицо в Османской империи, упол­номоченный султана] во вместо жены, без венца, и жила она, Офимьица, с ним без молитвы, и прижила сыночка ребенка, и по-бусурмански маливалась, и веру бусурманску держала, а веру русскую прокли­нала с неволи и каном мазана с неволи ж; и муж ейный, татарин, велел-де ей палец подымать, и она-де, Офимьица, палец подымала с неволи ж.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги