XIV
С названием Кафа, Кефа, ныне Феодосия, связано много исторических воспоминаний, которые питают воображение далекими, поэтическими и потому всегда в то же время и близкими нам картинами прошлого, столь подчас заманчивыми.
Уже за 500 лет до нашей эры милетские греки основали свою колонию у живописного залива, вдавшегося в землю у подножия гор, которые еще поэтическому Гомеру представлялись чуть ли не горами страшных лестригонов, упоминаемых в X рапсодии его "Одиссеи". Во время основания Феодосии милетцами Крым населен был тавро-скифами, которые очень любили земледелие, и надо думать, что это были наши предки, славяне-скифы, или даже предки наших предков, славяне-лестригоны [Лестригоны - мифический народ великанов и людоедов в Древней Греции], которые казались столь страшными поэтическому воображению грека и перед которыми пасовал даже хитроумный Одиссей, оставивший в дураках даже такое чудище, как циклоп Полифем...
И как далеко казалась грекам и какою суровою и холодною представлялась им с острова Милета эта страна, чуть не гиперборейская!.. Это был для них край света...
Как бы то ни было, они основали тут свою торговую колонию, потому что при Гомере, и при Перикле, и при Александре Македонском греки всегда были в душе торгашами. Наши же предки - лестригоны и тавро-скифы, как и нынешние тамбовцы, саратовцы, самарцы и полтавцы, - всегда любили сеять хлебушко и всегда продавали его почти задаром хитрым милетцам, как и теперь почти задаром продают их потомкам, а также французам, сами же питаются мякиною, "аки зверь некий"...
Новую свою колонию греки назвали Феодосиею - даром божим, потому что колония обогащала их за счет всегда простоватых славян-лестригонов и тавро-скифов.
Так процветала Феодосия несколько столетий. Рай был, а не житье! Тут распевались по площадям аттические песни - Сафо и Анакреонта, декламировались рапсодии Гомера, игрались на театре Эсхил, Софокл... До слез смешил Феодосию и ее богатых торгашей Аристофан... По улицам и площадям стояли пластические изображения греческих богов - Дианы, Венеры, Амура, а наши предки, тавро-скифы, нечесаные, немытые, в лаптях, как они изображены на Трояновой колонне, свозили на эти площади свою пшеничку и, почесывая то историческое место своего тела, в которое всякий имел право заглядывать, качали головами, созерцая голую Афродиту, и робко шептали: "Ишь, бесстыдница!"...
Видела в своих стенах Феодосия и гордого Митридата, царя понтийского, и не менее гордых, но, быть может, более глупых солдафонов - римских консулов.
Потом нагрянули в благословенную Тавриду и в Феодосию наши молодцы - гунны, и как вообще наши молодцы, где бы ни проходили, то все делали чисто, потому что всегда рады стараться - то они постарались: голых Афродит и Амуров попривязывали к конским хвостам, а все остальное в лоск положили... "Бей их, льстивых гречишек, растак их"...
От Феодосии осталась только куча развалин...
После выросла тут маленькая деревенька Кафа, о которой упоминает Константин Багрянородный, но уже хлебушком нашим предкам торговать было не с кем.
Потом опять пришли наши - уже наши поляне и кияне - основали Тмутараканское царство, "измерили море по льду", пригрозили тмутараканскому болвану и загадывали что-то впредь...
Но тут случилось нечто: пришли к нашим уже не наши, а восточные человеки - чингисханы и батыи - и наши, вложив свою богатырскую шею в ярмо, забыли и о тмутараканском болване, и о Кафе.
Но и о ней вспомнили новые торгаши средних веков - генуэзцы, и Кафа, Кефа уже, как феникс, возникла из пепла. Это было нечто волшебное, чарующее. Вся роскошь, все искусство, дворцы, храмы, статуи, фонтаны - все, чем так гремели в средние, золотые свои века Генуя, Венеция, Рим, все это пересажено было в Тавриду, в Кафу, и Кафа стала обширным, богатым городом, дорогим алмазом среди итальянских колоний...
Как древняя Феодосия видела в стенах теснимого римлянами Митридата, так генуэзская Кафа видела в своих стенах безбожного сыроядца Мамая, разбитого русскими на Куликовом поле и укрывшегося в Кафе, где генуэзцы и порешили этого страшного зверя...
В 1475 году, когда турки угрожали потоптать ногами и копытами своих коней всю Европу, они отняли Кафу у генуэзцев. И стала Кафа - Кефе - гордость и слава правоверных. К тому, что дали Кафе генуэзцы, турки прибавили еще своего, своей роскоши и своего восточного блеска: воздвигли богатые мечети с высокими минаретами, роскошные здания бань... И стала Кефе Крым-Стамбулом, или Кучук-Стамбулом, - малым Константинополем... Она насчитывала в себе до восьмидесяти тысяч жителей; в ее порту часто стояло до семисот судов... Богатство и внешняя роскошь поражали глаз, пугали непривычного...
И вот этот-то волшебный город предстал во всей своей чарующей красе и во всем своем многолюдстве перед глазами наших "сіромах" - Сагайдачного и Олексия Поповича.
Пройдя вместе с прочими, сновавшими из города в город, под массивными крепостными воротами, татарами, турками, армянами, греками и эфиопами в своих до невообразимости пестрых нарядах и лохмотьях, наши казаки вступили в кипучий, блестящий и смрадный, полуевропейский, полуазиатский муравейник, который оглушал и ошеломлял разнообразием, дикою нескладностью шума, говора, криков, возгласов и какой-то адской музыки, которою звучали узкие, запруженные народом и скотом улицы, широкие, как бы заваленные снующим и гамящим людом площади и площадки. Лязг и брязг всевозможного оружия, железа, стали, меди, серебра и золота, которым обвешивал себя дикий человек, живший больше чужою кровью, чем своим трудом и потом, скрип арб, способный вымотать всю душу, ржание лошадей, ослиный рев, крики погонщиков, водоносов, всевозможных продавцов, хлопанье бичей, дикие взвизги и выкрикиванья дервишей, около которых толпились кучи ротозевающих правоверных, и в довершение всего этого ноющий и режущий душу скрипучий невольницкий плач где-то, который отчетливо выделялся из этого адского хаоса звуков и точно резанул по сердцу наших казаков, - вот первое, что встретило их в этом городе неволи и христианского плача. Самое роскошное воображение поэта не может представить себе того, что поражало наших странников на каждом шагу: роскошные генуэзские здания и дворцы, испещренные и обезображенные восточною, какою-то сверкающею, режущею глаз роскошью, золото и грязь, гранит и мусор, шелк, весь залитый золотом, и нагота, загорелая, пыльная, жалкая нагота, сквозящая и сверкающая из-за лохмотьев; жаркое солнце, еще ярче выставляющее всю эту дикую пестроту, громоздкость и грубую раззолоченность; наглые лица пашей и янычар; черные со страшными белками курчавых евнухов и пугливые, приниженные лица рабов и невольников; журчащие фонтаны и где-то знакомый плачущий под треньканье бандуры голос - свой, родной голос среди этого ада чуждых звуков и голосов; красные, словно кровавые, фески на черномазых лицах, раззолоченные и увешанные шнурами и всякой мишурой куртки, пестрые, белые, зеленые чалмы над седыми и красными бородами и горящими диким блеском глазами азиатов, яркость позументов на кафтанах и халатах, позолоченный сафьян богатого сапога и плетеный из осоки лапоть пленного москаля, оружие на золотых цепях пашей и железные цепи на ногах и на руках, а иногда и на горле у людей; лошади, наряженные в шелк и златоглав [Златоглав - разновидность парчевой ткани с золотой ниткой], и людские спины, ничем, кроме рубцов от плетей, не прикрытые; чудные, но грустные кипарисы, и в тени их - эти стонущие голуби, которые не похожи на их голубей, на украинских, как кипарисы не похожи на милую, родную вербу в леваде - все чужое, все поражающее, страшное, роскошное, цветущее, сверкающее - и все враждебное, злое, немилое этим самым блеском и роскошью, режущее этой яркостью и сверканием, утомляющее и слух и зрение, поражающее контрастом рая и ада, бешеного, безумного довольства и такого же безумного горя, которого не выплачешь, не выкричишь, и - ни одного женского личика...
Но нет... вот оно, милое женское личико под кипарисом, в тени - и личико плачущее...
Это невольничий рынок!.. Казаки натолкнулись на невольничий рынок...