Все дальнейшее оказалось простым. Мое преступление, одновременно имеющее ранг великого деяния, открыло сердце коновалу. Через десять минут он вернулся верхом на добротном коне под чудесным седлом и чепраком. Он молодцевато спешился у ворот, ввел коня во двор и грациозно, будто награждая меня, протянул мне повод. Следом двор стал заполняться народом, малым и большим, на удовлетворение праздного любопытства которого пришлось потратить некоторое время. Оказывается, в свете боевых действий наших частей против восставших соплеменников все местные жители не осудили Зекера лишь из обычая гостеприимства. Зекер же не счел необходимым что-либо объяснять и коновала пригласил лишь с тем, что тот в одном из селений на пути нашего следования имел родственников, к каковым согласился бы если уж не сопроводить нас, то обеспечить лошадью.
Этак, переходя в виде эстафеты от одних родственников или кунаков к другим, мы обошли район восстания и прибыли в селение Олту, где располагались база и штаб отряда. Здесь я понял - более мне Натальи Александровны не увидеть. Я чувствовал это в дороге. Но чувствовал, не веря. Казалось, в любой миг я мог повернуть обратно. Мне было стыдно за свою слабость. Однако возможность повернуть приносила наслаждение. Так я мучался, пока не увидел на другом берегу реки старинный и в былые годы величавый христианский монастырь, а следом и селение, про которое Раджаб коротко сказал: "Хвала Аллаху!", - что означало конец пути. Мне подумалось, револьвер к виску - конец вообще всему. Так у меня и осталось на весь вечер: конец дороги был равен револьверному выстрелу.
Мы остановились в комнате для приезжающих офицеров при штабе отряда, дурно поужинали, что вполне ответило моему настроению и принесло поганое удовольствие. Ранее я не обращал внимания на стол в офицерских собраниях. Дурно или превосходно - я ел с одинаковым ровным отношением, сознавая, что это рабочие блюда и поданы в рабочей обстановке. Ранее меня раздражали постоянные замечания других столующихся по поводу дурного приготовления. "Питайтесь, - думал я с негодованием, - и идите исполнять свои обязанности!" Теперь же я сам отметил дурной стол здешнего офицерского собрания и был этим неприятно удовлетворен. Офицеры штаба расспрашивали о столичной жизни. Здесь им было все равно, откуда мы - из заштатного Батума или столичного Петербурга, поименованного ныне Петроградом. Здесь все, что было извне, мнилось столичным. Раджаб охотно отвечал. А я молчал и тупо отмечал равность дороги и револьвера, одинаково означавших для меня конец. Полагая мое кислое состояние обычным стеснением, некоторые из офицеров старались расшевелить меня, чем мгновенно толкали к воспоминанию о Наталье Александровне. Только я забывался тупой и накрепко засевшей во мне формулой о равности дороги с револьвером, но приветливый вопрос о том, как "там", мгновенно порождал во мне образ Натальи Александровны. Я не выдержал, сказался уставшим и ушел.
Утром мы с Раджабом сердечно простились. Он с Василием и казаками взмахнул мне в последний раз на изгибе улицы - и я остался один.
Надо ли говорить, какое недоумение и плохо сдерживаемое любопытство вызвала в отряде моя персона. Начальник отряда генерал Истомин отсутствовал. Полковник Фадеев, сухой старик в пенсне и с Анной третьей степени, ощупал меня выразительно недоверчивым взглядом.
- А доложите-ка мне, паренек, что у вас там в Батумах этакое стряслось? - прямо спросил он меня. - Будто там у вас уже вошло в моду с вышестоящим начальством препираться?
И, не ожидая моего ответа, стал говорить дальше сам:
- Это я вам, паренек, со всею ответственностью заявлю: этакие курбеты должны быть пресекаемы виселицей. В строжайшем порядке - военно-полевой суд, и извольте с восходом солнца повиснуть на суку, да непременно перед строем части. Это что же, паренек! Это попирается основа основ. Это попирается священная присяга государю и Отечеству. А ведь уже четвертая статья свода законов Российской империи гласит о повиновении власти государевой не только за страх, а и за совесть. За совесть, заметьте, паренек! Я уж не говорю о священной присяге!
Трудно было сказать, знал ли он, кто перед ним. Он ходил по кабинету и ругал того неведомого ему негодяя, который отказался выполнить приказ. Ругал как-то вдохновенно, взятый за живое, будто это непосредственно и сильно отразилось на нем.
- А вот вы, паренёк, - переключился он на меня, из чего я вывел, что все-таки он не догадывался, кто перед ним. - Вот вы уже штабс-капитан. У вас Академия. Вам скоро дивизион получать. Вас же переводят в погранстражу. Что это? Что? И не трудитесь дать ответ. И без него знаю. Знаю, что вместо службы вы занялись опозореньем мундира офицера, занялись каким-нибудь философствованием на предмет, необходимо ли почитать старшестоящих начальств и исполнять их распоряжения.
Я опять подумал, что все-таки он знает про меня. И этакая гадалка продолжалась довольно долго - столько, что я стал развлекаться ею.
- А в полусотню вас! - говорил он. - Чему вы там научитесь? Казаки, пластуны, все вне уставов, все по-своему, все своебышно. Командиром у них такой же вертопрах, некий, дай бог памяти, башибузук башибузуком, некий граф Нулин! И что вы от них вынесете? Какие-нибудь дерзости разбойные, какие-нибудь разгильдяйства - вот что вы от них вынесете! Ведь недаром часть сия была представлена на Высочайшее рассмотрение к упразднению. Неизвестно чьими ходатайствами выкрутились, голубчики. А ведь сплошь варнаки! И в вас эту любовь к вольностям я вижу! Не своевольничать надобно, паренек, не своевольничать, а служить! Так что извольте! Вот вам должность старшего адъютанта полусотни, и чтобы мне в самом надлежащем виде там устроить! Чтобы привести полусотню к образцу службы! Очень недоволен я вами, паренек!
Признаться, за восемь лет службы, два с половиною из которых прошли в Академии, я не слыхивал о том, чтобы какая-нибудь воинская часть русской армии составом в казачью полусотню и сотню, пехотную полуроту и роту или даже артиллерийскую батарею имела бы штаб, коему полагался начальник. Однако не мне было удивляться услышанному. Я сухо поблагодарил полковника за назначение.
- Идите, идите! - сердито сказал он. - И подумайте о своей будущности. Ох не вам тратить годы свои и государственные средства, затраченные на ваше обучение, в сомнительных воинских частях, коим названия иначе, как атавистические, не сыскать!
Офицер, регистрирующий мое назначение, тоже не смог сдержаться.
- Нет, вы посмотрите, господа! - возмущенно сказал он. - Вы посмотрите, как у нас разбрасываются академическими артиллеристами! Об этом следует донести наместнику!
Я не стал давать объяснений. Я дождался своего оформления и тотчас занялся работой - просмотром сводок, карт и всего прочего, предварительно будучи оповещен об ожидаемой из полусотни оказии.
Я бы не хотел, чтобы меня в силу моей принадлежности к артиллерии поняли превратно и приняли последующее мое замечание за ведомственную гордыню. Но в русской армии всяческих похвал достойны лишь казаки, топографы и артиллеристы. Рискуя быть призванным к ответу, скажу однако, что кавалерия наша не умеет рубиться. Она, не моргнув глазом, умеет до последнего полечь в атаке. Но рубиться она не умеет. Пехота наша не умеет стрелять. Она, молча и упорно стоя на позиции, умрет или перейдет в штыки, но ни за что не нанесет противнику решительного урона огнем. Я не ищу причин тому. Я не сужу господ кавалеристов и пехотинцев. Я ничуть не умаляю их достоинств. Я просто констатирую факт. И, отмечая более высокую эффективность действия артиллерии и казаков, я особенно подчеркиваю превосходную степень деятельности русских топографов. В данном случае, по турецкому театру, мы имели карты самого высокого качества масштабом менее, чем в версту при безукоризненной точности. Противник же был снабжен картами троекратно большего масштаба и со следами
неуемной восточной фантазии, что, кстати, в нынешней обстановке аджарского восстания особой роли не играло, ибо противник имел во всех случаях достаточное количество проводников, чем в немалой степени, думаю, можно объяснить успешное его продвижение и вытеснение наших войск с важных во всех отношениях рубежей.