- Добро-то воно, мамо, добро, та коли б Мазепа его знов руиною не зробив, - пояснил Семашко, который, сидя у открытого окошечка, задумчиво глядел на Енисей.
Наступила опять тишина в избушке; слышно было только, как вздыхал Охрим, которому тесно и душно было в этой клетке и которому даже во сне грезилось постоянно, как они, бывало, тихонько от батька Палия на ляхов ходили.
Но вдруг Охрим захохотал. Все посмотрели на него с удивлением: уж не с ума ли он сошёл от тоски? Сидит себе в углу и хохочет, ухватившись за бока.
- Ты чого, Охриме? - просила пани-матка. - Здурив?
- Та я ничого, пани-матка, так... - И хохол снова залился самым искренним смехом.
- Та чому ты радый, дурню? - удивлялась Палииха.
- Та Голоту згадав.
- Ну? Що ж Голота? Голота добрый чоловик, хоча и пьяный.
- Та не гоже казати, пани-матка. - И Охрим застыдился. - Се я, бач, так, здуря.
- От дурный! А ещё козак...
- Та я ничого, - оправдывался тот. - Он вони, батько знают, - и он указал на Палия.
- Що таке, Охриме? - спросил тот. Що я знаю?
- Та як Голота ляхам дорогу показував.
Палий тоже улыбнулся, и Охрим был рад, что развеселил старика, на лице у которого давно никто не видал улыбки. Это заинтересовало и Палииху.
- А як-же-ж вин показував? - спросила она мужа.
- Та по козацьки... Ишов польскiй регимент пид Хвастовым; та не знав дороги. А Голота з козаками сино косив, стоги вершили, так вин на стогу стояв. Его й пытают ляхи: де дорога на Лабунь. А Голота й показав-де-що таке, що ляхи его трохи не вбили за те, та други козака не дали...
Охрим не утерпел и опять покатился со смеху.
- Ото дурный! - смеялась и Палииха.
- Не вин дурный, - заметил старик, - а пан региментарь: вин до мене универсаль прислав, що Голота ему- "juxta suam barbariam rusticam, in honeste tergiversionem ostendit" - так в универсала и написав, мов Цесарь сенату.
- Ну-вже я вашои бурсацькои речи не розумiю, - сказала Палииха.
В это время в сенях что-то застучало и высморкалось. Все взглянули на дверь: кому бы там быть? Охрим схватился с лавки, подошёл к двери, но дверь сама отворилась, и на пороге показалась лысая голова с остатками Седых болтающихся за ушами косичек. Вошедший был старик лет шестидесяти, с лицом, обезображенным оспою, с глазами, косившими так, что никто никогда не знал, куда они глядят и что видят. Одет он был в жёлтый нанковый кафтан, подпоясанный широким, как у попа, кушаком, в нанковые же грязно-зелёные штаны, убранные в сапоги из некрашенной юфти. Войдя в избу, он, по-видимому, глядя в левый угол, перекрестился на правый, передний, где в углу, в золотой ризе, блистал образ Покрова Ботородниы, увешанный узорчатыми полотенцами. Кланяясь образу, он сильно встряхивал косичками и тоже делал, приветствуя хозяина и хозяйку.
- Мир дому сему и здравие, - сказала лысая голова, глядя не то в потолок, не то под лавку.
- Дякуем... благодаримо на добром слове, батюшка Потапьич, - поспешила Палииха. - Просимо жаловати и сести, гостем будете.
- Не до гостии, матушка полковница, - отвечал лысый. - По дельцу пришёл к батюшке, Семён Иванычу, от воеводского товарища.
Все встрепенулись, переглянулись, снова оглядели пришедшего с ног до лысой маковки, как бы желая в его фигуре прочесть - на истыканном оспою лице и в бродячих глазах прочесть было нечего - с добрыми или худыми вестями пришёл он. На ветхом, иконном лике Палия только осталось прежнее выражение - застывшая в решимость покорность всему, что бы ни случилось, потому что от судьбы, как и от жизни, уже ждать нечего. На мужественном лице пани-матки, умягчённом несчастиями, засветилась другая решимость - решимость борьбы, словно бы предстояло единоборство с туром или медведем. На молодом лице Семашки блеснула надежда. Добродушное лицо Охрима выразило то, что оно всегда выражало при виде москаля; "з москалём дружи, а камень за пазухою держи".
- А по какому делу, Потапьич? - просил Палий, немного помолчав.
- Да оно, дельце-то, батюшка, Семён Иваныч, без касательства, безо всякого касательства... Привели к воеводе это ноне некоего якобы бродягу, сказать бы варнак, так нет, ноздри, не рваны и клейм на ем никаких не обретается, а всё сумнительный человек.
- Так какое ж моё к одному бродяге касательство есть?
- Не касательство, батюшка, не касательство, а единственно для ради той причины, что оный речённый бродяга речию своею яве себя творит, яко бы он черкасской породы.
- А как зовёт себя?
- В том-то батюшка Семён Иваныч, и загогулинка: оный-неведомый старец именует себя гетманом малороссийским и запорожским.
- Гетманом! - не утерпела пани-матка, - Мазепою? Да як же так?
- Не ведаю, матушка... А древний, зело древен муж, и очи, як у Василиска и аспида?
- Не видывал, матушка, ни аспида, ни василиска, а токмо в священном Писании чел: "На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия"...
У пани-матки глаза метали искры: воображаемый враг стоял перед нею. И Палий казался встревоженным.
- Дак что ж я-то до него и он до меня? - спросил он в раздумье.
- Может, батюшко Семён Иванович, признаешь его личину, кто таков есть он, - отвечал лысый, шмыгая косыми глазами по углам избы.
- Добре. Ходимо до воеводы.
- Он не у воеводы, батюшка, а в воеводской канцелярии, за приставы.
Палий стал собираться: накинул на себя кунтуш, привезённый женою из Украйны, взял палку, шапку, перекрестился и направился к дверям.
- И я, Потапьич, с вами, - нерешительно сказала Палииха, - чи можно ж?
- Можно, можно, матушка, - отвечал подьячий. - Дело не секретное. Да у нас тута, в Сибири, не то что в Москве - у! Там звери, а не люди... В оно время, ещё при блаженной памяти царе и великом государе всея Русин, при осударе Алексий Михайловиче, бывал я на Москве - соболей возили в казну, - там видел московские приказные порядки - и не приведи Господь Бог! - Оберут, как липку, да и лапотки из тебя сплетут, да ещё и наглумятся: "Лапоток-де ты, лапоточек плетёный, ковыряний"... А у нас, в Сибири - рай не житье: живи вольно, никто тебя перстом не тронет...
Охрим при этих словах даже плюнул с досады.
- Бывал я на Москве и при царевне Софей Алексеевне с дьяком Сибирского приказу Семишкуровым, и оную царевну зрел, в ходах шла, - продолжал словоохотливый подьячий. - Красавица из себя! Лицом бела, станом полна, аки крупичата, матушка, и глаза с поволокой... И бывал я, государи мои, на Москве и раней того, блаженный памяти при царе Алексий Михайловиче всея Русии: в ту пору ещё вашего гетмана Демка Игнатенкова Многогрешного к нам, в Сибирь, провожали, народу на Москве она-то, яко изменника, показывали, Охотным рядом водили, и Охотный ряд на его плевал, и "гетманишкой" и всякими скверными и неподобными словами ругал... А у нас здесь не то, у нас рай...
Так проболтал подьячий всю дорогу, вплоть до воеводской канцелярии.
Войдя в канцелярию, Палий остановился: он поражён был тем, что увидел; голова его затряслась, всё тело его дрожало, и он, казалось, готов был упасть...
- Кого я вижу, Боже Всесильный! - с ужасом проговорил он. - Ты ли это, Ивасю, друже мой искреннiй?
- Я - Божою милостiю Iоанн Самуйлович, Малороссiи обеих сторон Днепра и Запорогов великiй гетьман! - отвечал тот важно, гордо поднимая голову.
Палий со слезами бросился обнимать его, бормоча: "Боже праведный! Боже! Ивасю мiй!..".
Странный вид представляла та неведомая личность, которая назвала себя гетманом Самойловичем и которая так поразила Палия.
VII
Это был очень ветхий, дряхлый, согнувшийся старик, хотя широкие плечи и кости, обтянутые жёлтой, испаленной солнцем кожею, обнаруживали, что это останки чего-то крепкого, коренастого, некогда мускулистого и мужественного. Высокий лоб, наполовину закрытый космами седых, спутавшихся волос; серые с каким-то блуждающим огнём, глаза, смотревшие из-под нависших, как у старой собаки, седых бровей; седые усы, длиннее, чем такая же седая борода, белыми жгутами спадавшие на грудь, прикрытую рубищем; мертвенно-худое лицо, оживлённое быстрыми, гордыми, какими-то повелительными глазами, - всё это вместе с лохмотьями и огромным чекмарём в правой руке невольно поражало.
При виде сцены, последовавшей за входом Палия, изумление приковало к месту и косого подьячего, который стоял у порога, растопырив руки и пальцы и не зная, на чём остановить свои бродячие глаза; - и часового, стоявшего у дверей с старинною, ржавою до коричневости алебардою; и приземистого, с двойным подбородком и двойным животом на широко расставленных ногах воеводского товарища, вышедшего из другой двери и остановившегося с разинутым ртом... Тут же стояла Палииха и крестилась...
- Иван Самуйлович! Что с тобою приключилося? Ты живый ещё, дяковати Бога! - говорил Палий, протягивая руки. - Обнимемся, друже!
Странный старик продолжал сидеть, держа чекмарь в правой руке.
- Обнимемося, обнимемося, Семёне, - сказал он, наконец, спокойным голосом. - Подержи булаву! - обратился он повелительно к часовому, протягивая чекмарь. - Сей есть клейнот войсковой.
Часовой повиновался, изумлённо поглядывая то на воеводского товарища, то на косого подьячего.
- Теперь обними мене, Семёне... Ты давно с Запорогов? Что мои козаки? Повертаются из Крыму? Где обретается ныне с войском московским боярин князь Василiй Василiевич Голицын? Kaкie указы, слышно, получено от великих государей Iоанна и Петра Алексеевичей и правительницы царевны Софiи Алексеевны? - спрашивал странный старик, обняв Палия и вновь принимая чекмарь из рук часового.