Коптят тонкие сальные свечечки - вице-канцлер бережлив (копит на старость). Ноги укрыты пуховым пледом, очень грязным. Над бровями - зеленый зонтик, чтобы глаза бесстыжие прятать. Служба у Остермана наитончайшая - конъюнктуры при дворе и козни европейские занимают его воображение. Отсюда, из душных стрешневских покоев, Остерман - как паук - ткет незаметную паутину, в которой скоро запутается, противно и липко, все русское государство.
Захлопали двери внизу дома, потянуло туманцем.
- Марфутченок моя.., пришла, - обрадовался барон. Марфа Ивановна, баронесса Остерман, боярыня дородная, породы столбовой, знатной. Под стать мужу своему - грязная. И характером - побирушка…
- Вот пильсын моему Ягану! Левенвольде шлет! Остерман на лету поймал апельсин - дар из завоеванной Гиляни. Понюхал волшебный плод, уже побывавший в кармане курляндца.
- Вижу, что Марфутченок любит своего старого Ягана, - сказал он ласково (на языке русском, добротно и хорошо скроенном).
Вице-канцлерша подпихнула под него плед, откатила коляску поближе к печкам, прожаренным так, что плюнь - зашипят. Слов нет, очень любила Марфа Ивановна своего немца. Да и было за что любить: не пьянствует ее Яган, не кочевряжится и не шумствует, как иные. Знай себе тихо и благочинно ведет разговоры с людьми иноземными…
- Что видела, Марфутченок? Что говорят на Москве?.. Вести были дурные: случай с Миллезимо возмутил Немецкую слободу. Дипломаты и без того жаловались - месяцами не было аудиенций при дворе, Петр круглый год на охоте, в отъездах дальних, Долгорукие всем скопом своих сородичей заслонили от мира царственного отрока… А теперь посол венский, граф Франциск Вратислав, будет просить сатисфакции. Посланники выражали Остерману возмущение поступком Долгоруких. Но вице-канцлер уже загородился от них козырьком и стал говорить столь невнятно, что сам себя уже не понимал:
- Поскольку его величество император цесарский благоволит к государю нашему, надлежащее удовлетворение при том, что граф Вратислав болен апоплексически, для нас весьма прискорбно, но его величество властен, как самодержец, отдавать любые указы, для чего и почту себя обязан…
Великий канцлер Головкин в дела не вмешивался - давно уже политикой ведал Остерман, и многие пытались в тарабарщине его разгадать великий смысл и мудрость. Вратислав первым понял, что сатисфакции не будет, и вызвал посрамленного Миллезимо к себе.
- Ваши дурацкие выстрелы, - сказал посол, - раздались кстати для Долгоруких. Свадьба состоится, но ваша голова никак не пролезет в жениховский венец… Все! Собирайтесь-ка в Вену…
Перед сном к Миллезимо проникла сама княжна Екатерина Долгорукая. Со слабым стоном (куда и гордость ее девалась?) припала она к ногам красивого венца.
- Умоляю, - шептала, - скорее увезите меня отсюда. Меня продают… Уедем, уедем… Я так буду любить вас! Но только не оставляйте меня здесь одну…
- В уме ли вы? - оторопел Миллезимо. - Я облечен доверием его величества императора Карла; ссора наших дворов… Нет, нет! Умоляйте не меня, а своего отца!
Княжна губу выпятила, блеснул ряд зубов - мелких.
- Стыдитесь, сударь, - ясно выговорила она. - Княжна Долгорукая, презрев резоны чести и благородства, пришла к вам любви просить, как милости… А вы? О чем говорите девице несчастной? Будьте же рыцарем… Варшавские кавалеры, - добавила с ядом, - те вот так никогда не поступают!
- Уходите скорее, - растерялся Миллезимо. - Боже, как вы неосмотрительны. Нам следует учиться осторожности…
Долгорукая выпрямилась во всю свою стать - в надменности.
- Ах, трусливый шваб.., ну, ладно! - прошипела она. - Ты еще подползешь ко мне, словно уж… На коленях! Чтобы руку мне целовать, как русской царице!
Миллезимо в страхе побежал будить болящего графа Вратислава, желая поведать ему об очередной конъюнктуре.
- Вы, кажется, толковый дипломат, - похвалил его посол. - Но, великий боже, до чего же вы - дрянной кавалер!
- Я люблю ее! - воскликнул Миллезимо.
- - Увы, - вздохнул посол, отворачиваясь, - так не любят…
***
Царедворец гордый и лукавый, князь Алексей Григорьевич Долгорукий страстно нюхал воздуха весенние - подталые… Чем пахнут? Царь-отрок в свою родную тетку влюблен, в цесаревну Елизавету Петровну: сколько уже костров с нею в лесах спалил, у ног ее воздыхал да вирши писал любовные. И, чтобы соблазна царю не было, еще по снегам раскисшим умчал Долгорукий царя из Москвы - травить зайцев по слякоти, по лужам, по брызгам. К ночи император от усталости, где упадет, там и спит. Зато никаких теток в голове - только придет подушку поправить княжна Катерина, тому батькой своим наученная…
Царская охота двинулась к Ростову, а от Ростова - на Ярославль: бежали, высунув языки, многотысячные своры гончих, ревели в пущах рога доезжачих, взмывали в небеса, косого выглядывая, белые царские кречеты. А под вечер раскинуты шатры на опушках, до макушек берез полыхают костры. Городам же, возле коих удавалась охота, юный Петр II дарил грамоты с похвалой о русаках и медведях - с печатями и гербами, как положено.
Только в июне, в разгар лета, вернулся государь на Москву - прямо в Лефортово. Длинноногий, высохший от бесконечной скачки, заляпанный грязью до пояса, царь (в окружении любимых борзых) взбежал на высокое крыльцо.
- Жалость-то какова! - огорчился царь. - Хлеба мужицкие поднялись в полях высокие - мешают мне забаву иметь…
Но утром, - царь еще и глаз не открыл:
- Ваше величество, - доложили ему, - кареты поданы.
- А куды нужда ехать? - спросил, зевая.
- Вас уже в Горенках ждут: огненная потеха готовится…
Внизу дворца сидел Остерман - стерег пробуждение царя, как ворон падали.
- Некогда, Андрей Иваныч! - крикнул ему на бегу Император. - Видит бог: не до наук мне ныне. Потом вот ужо, погоди как вернусь, ты меня всему сразу научишь…
Громы с молниями трясли небеса над Москвою: вокруг гибли в пожарах мужицкие деревни, полыхали дворянские усадьбы. Много ли зальешь огня молоком от черной коровы? Жарко было, до чего же душно! Ну и лето выпало… Свистали в лесах разбойные люди, жестокий град побивал хлеба, иссушило их солнце…
О, Русь, Русь!
Все лето 1729 года прошло в охотничьих азартах, а под осень замыслили Долгорукие новый поход на медведей и зайцев. Теперь они уводили царя за 400 верст от Москвы - подалее от слободы Немецкой, прочь от красивой тетки-цесаревны. Шли на косого да косолапого, как на войну ходят, - с причтом церковным, с музыкантами и канцелярией. Только денег вот на ходу не чеканили, но зато указы посылали с дороги. Открывал шествие караван верблюдов, навьюченный грузами: котлы и овес, шатры и порох, серебро для стола и прочее.
Хатунь - Серпухов - Скопин - Лимоново - Чернь видели царя в этом походе своими глазами. Дальше, дальше! В леса берложные, в бурелом чащобный, в гугук совиный, туда, где лешие бродят… Одичалый и грубый, коронованный мальчик нехорошо ругался, капризничал, привередничал. Пробились на подбородке царя первые волосы, разило от него сермяжным потом, лошадьми, порохом да псиной. По вечерам - пьян! Так-то вот Петр охотился за зверьем, а Долгорукие охотились за царем…
Затянуло Россию дождями, и когда раскисли поля, завернули обратно - на Москву. Громадные обозы трофеев тянулись за царем на подводах: кабаньи туши, медвежьи окорока, жалобные лани, пушистые рыси, горою лежали убитые зайцы, которым даже счет потеряли. А на въезде в Москву, у заставы, придворные поздравляли царя с богатой добычей. Петр вздыбил жеребца под собой и, оборотясь в седле, нагайкой указал на карету, спешащую за ним:
- Дивную дичь затравил я: эвон везу двуногих собак!
А в карете той ехала мать Долгорукая с тремя дочерьми.
Так что молод-молод, но царь все понимал!