Поселенцы жили тяжело, бедно и скучно, но была в их трудах какая-то здоровая сущность и любовь к земле. Копали они себе землянки, возводили мазанки из прутьев, обмазанных глиной. Но просторы степи уже начинали утомлять глаза своим однообразием. Хотелось видеть зелень, услышать пророческий лепет листвы. А скоро выпрямились у плетней первые тонконогие подсолнухи, на задворках – меж полями – пошел стрелять перьями гаолян, вывезенный кем-то из Маньчжурии.
В разговоре с Карпухиным Мышецкий поинтересовался:
– Как у вас тут, Федор, отношения с немцами на хуторах?
– Да неладно, ваше сиятельство.
– А что так?
– Изгиляются. Отойди девка от деревни – враз кобелить начинают. Дорог не признают наших. Шастают где хотят…
– Бей по зубам! – разрешил Мышецкий. – В дреколье бери! Я вас в обиду не дам… Но пуще глаза береги людей: чтобы ни один из них не удрал в батраки к немцам. Смотри мне!
Перед отъездом он все-таки повидал Кобзева:
– Иван Степанович, хотя вы избегаете меня, но я решил посоветоваться с вами по старой дружбе…
– С удовольствием выслушаю вас, князь.
– Плохо с жильем. А лесу на всех не хватит. Деньги свои из "фонда императора Александра III" я все-таки выколочу…
– Вы их продолжаете считать своими?
Сергей Яковлевич помялся в неуверенности:
– Не будем муссировать… Что, если попробовать возвести на участках двухэтажные бараки? Каждой семье – по одной связи. Ну, подогнать воду, отеплить их… Что вы скажете?
– Это несерьезно, князь. Фантазии и маниловщина!
Между этими людьми уже образовалась узкая трещинка, и Мышецкий вдруг сознательно ее расширил.
– Знаете, – сказал, – то, что простительно Влахопулову, то совсем…
– Понимаю! – отозвался Кобзев. – Но следует исходить из практических условий. Обычно опыт с фаланстерами на Руси кончался трагически. Вспомните хотя бы Буташевича-Петрашевского! Мужик-то – спалил его фаланстер…
Мышецкий быстро заговорил, возражая. Он упомянул о кооперативном поселке в Дончейстере и первой кооперативной табачной фабрике в Варшаве, о миланской гостинице и товариществе чернокожих в Африке, рассказал о лиге покупательниц в Нью-Йорке.
Но эти примеры Кобзева не убедили.
– Русский мужик, – ответил он, – приучен жить отдельным хозяйством. Со своим горшком, со своей печкой. Подобные эксперименты, князь, удобнее производить на просвещенном Западе! И русские народники давно это поняли: они создавали коммуны в Америке… Реформаторский зуд неуместен!
– Ну а если попробовать? – не унимался Мышецкий, где-то сильно уязвленный. – Поверьте: я далек от увлечений реформаторства, мне кажется просто удобным построить одну большую избу вместо сотни маленьких. Тем более что леса у меня нету!
– А пробовать вы решили… с насилием? – спросил Кобзев.
– Что значит – с насилием?
– Но мужик никогда не сумеет оценить благ коммунального общежития. Он еще не созрел для этого ни нравственно, ни социально.
Сергей Яковлевич раздраженно ответил:
– А мне плевать – созрел он или не созрел. Я сделаю им общественный сарай, и совесть моя будет спокойна. Вот он зимой околеет от холода с детишками – сам постучится в двери этого фаланстера, как вы его называете… Где я возьму для них леса? Мы бедны, как церковные крысы!
– Ладно, – согласился Кобзев. – Но удивляюсь я вам, Сергей Яковлевич…
– Чего же?
– Жить бы вам пораньше, когда можно было мудрить над крепостными что угодно, или…
– Или? – напомнил Мышецкий.
– Или жить позже, когда человечество само придет к мысли о преимуществах коммунального хозяйничания.
– К сожалению, я живу сейчас…
Сергей Яковлевич вернулся в Уренск, и его еще на вокзале поразил смрад, тяжелым облаком нависший над городом. Он вызвал Борисяка и спросил его – что это значит?
– Скот стали бить на салганах. Кишки сушат.
– Тьфу, ты, погань!
Он рассказал инспектору о своих замыслах постройки общественных бараков, и Борисяк бестрепетно одобрил. Мышецкий рассмеялся с облегчением.
– Между вами, Савва Кирилыч, – сказал он, – и господином Кобзевым есть какая-то разница. Хотя, как мне кажется, и навряд ли я ошибаюсь, вы одного поля ягода…
Борисяк долго молчал, потом спросил:
– С вами можно быть откровенным?
– Безусловно. Тем более – нас сейчас двое.
– Разница есть. И эта разница все обостряется…
– Вот как?
– Да. С тех пор, как Иван Степанович стал прислушиваться к меньшевикам, а я – к большевикам… Есть такой человек – Ульянов-Ленин!
– Читал, – сказал Мышецкий. – Это прекрасный статистик!
– Ну это вам кажется, князь, что Ленин только статистик…
На этом разговор и закончился. После чего Сергей Яковлевич поспешил встретиться с губернским жандармом:
– Здравствуйте, Аристид Карпович. Ну, как? Влахопулов закрепил приговор или нет?
– Уперся, – поникнул Сущев-Ракуса. – Простите, но уперся, как старый баран в новые ворота. И – ни с места! Что делать, не знаю.
– Это нелогично, – задумался вице-губернатор.
– И глупо! Сейчас не такое положение в губернии, чтобы откладывать решение приговора. Коли попалась тебе глотка в пальцы – так не ослабляй, дави!
Мышецкий вспомнил истерику Додо.
– Давайте, – решился он сгоряча, – давайте я подпишу за него. И черт с ним, возьму грех на душу. Симон Гераклович только задерживает исполнение казни, но он ее не отменит.
– Нет, – сухо ответил полковник, – пусть вас это не касается. Не следует быть легкомысленным.
– Разве же это… опасно?
Сущев-Ракуса ушел от прямого ответа:
– С вас, милый князь, мы возьмем натурой…
– То есть?
– А так! Вы обязаны проследить законность исполнения казни и прочее…
Сергей Яковлевич посерел лицом.
– Послушайте, – возразил он, – может, и без меня задавите как-нибудь?
– Порядок-с, – ответил жандарм.
6
Курс русских денег падал – долги государства катастрофически росли. Кайзеровская Германия, посредством введения жестоких тарифов, заваливала себя русской пшеницей. Россию лихорадило от забастовок; под колесами воинских эшелонов, спешащих в Маньчжурию, стиралась и крошилась рельсовая сталь. Посевы картофеля вытесняли с мужицких полей другие культуры…
Мышецкий, как статистик, хорошо понимал грозную для страны совокупность всех этих факторов. Если еще принять во внимание переполнение российских тюрем… "Но, – додумал он, – кажется, императрица опять беременна. И, наверное, будет амнистия. Политических она вряд ли коснется, но зато хоть на время разгрузит пересыльные этапы…"
– Одеваться! – сказал он. – Сюртук постарее, поеду за город!..
Начался забой скота на салганах. Завоняло прокисшей требухой, мокли в реке шкуры, висела на шестах требуха и кишки. В безветренные дни тянуло на город перепрелым зловонием. По вечерам усталые от убийства скотобои – в окровавленных дерюжинках – спешили заполнить монопольки и трактиры.
Уренск переживал "бум", зашевелились денежки, но от этого "бума" нечем было дышать в городе, и Мышецкий с неудовольствием выговаривал Борисяку:
– Савва Кириллыч, это уж ваша забота. Необходимо что-то предпринять. Мне еще говорят – откуда берется холера? Так вот она и копится в подобных салганах.
Борисяк оправдывался:
– Ну а что я могу поделать, князь? Сам знаю… Не поджигать же мне эти салганы!
– А кому принадлежат они?
– Разве узнаешь! Тут, в нашем Уренске, все так переплелось, что отец родного сына не узнает…
– Но есть же санитарные меры?
– Только огнем можно уничтожить эту заразу…
Мышецкого навестил владелец "Аквариума" – Бабакай-бек Наврузович. Вице-губернатор в удивлении выгнул плечи:
– Что привело вас ко мне, сударь?
Ресторатор выложил перед ним пачку неоплаченных счетов: шампанское, разбитое зеркало, облеванная лестница, две арфистки за одну ночь, цыганские песни…
Мышецкий отбросил от себя шпаргалку:
– Что-то я не понимаю вас, Бабакай Наврузович. Я зеркал не бил и вульгарными арфистками не интересуюсь!
– Да нет, ваш сиятельств. Это господин Чесноков набрал в долг. А счет, говорит, пиши на губернатора. Кричал, что он человек казенный, государственный…
Так-то вот Сергей Яковлевич узнал, что в городе появился палач – Шурка Чесноков.
– Хорошо, Бабакай Наврузович, я передам жандармам…
Он пригляделся к сытенькому татарину и заметил на лацкане его пиджака значок. Довольно-таки примечательный: червленая куница, словно сбежавшая с уренского герба, терзала когтями какое-то заморское чудо-юдо.
– Вас можно поздравить, – ухмыльнулся Мышецкий. – Вы тоже записались в уренские патриоты?
– Благодарим, ваш сиятельств, – поклонился Бабакай Наврузович. – Теперь и я вступил в истинно русские люди…
Сергей Яковлевич показал на значок:
– Кого же это вы попираете с помощью куницы?
– Гидру революции.
– Ну-ну! И то дело…
Он выслал ресторатора за двери. "Что ж, Кобзев оказался прав: если Атрыганьев принял в свой союз истинно русских людей этого татарина, то почему бы не принять ему и немцев, как сделал это граф Коновницын в Одессе?"
Мышецкий стал звонить в жандармское управление, вызвал на разговор полковника Сущева-Ракусу:
– Аристид Карпович, усмирите своего душегуба. У меня здесь был со счетами Бабакай Наврузович. Оказывается, ваш. Шурка успел уже нажрать, напить и набить на сто восемнадцать рублей с копейками.
– Ах Шурка? Так он же дитя природы. Что возьмешь с подлого? Пришлите счета – мы оплатим.
Сергей Яковлевич спросил о приговоре: