Всего за 114.9 руб. Купить полную версию
Исчезла паутина. Клопов шпарили кипятком (бесполезно). Тараканы разбегались от яркого света. А через пыльные окна проклюнулась первая герань... В старом доме покойного купца теперь навязчиво шуршали шелка, переливаясь – из розового в фиолетовый – на статном теле молодой женщины.
Новая метла по-новому метет. Приказчики стали пить втихомолку – по задворкам. Мандолины их за стенкой звучали как-то любовно. Стесняев стал франтить – завел лайковые перчатки. От хозяйки вышел высочайший указ: чтобы чеснок и лук не ели!
– Алексей, – позвала как-то Эльяшева своего главного приказчика, – ну-ка, зайди ко мне... Кажется, слава богу, я разобралась в наследстве. Вот не пойму только одного... Иди, иди сюда! Открой вот этот сундук.
Стесняев с трудом откинул крышку древнего сундука, издавна стоявшего в спальне Горкушина, и сладко замерло его существо. Сундук доверху был полон палками с зарубками, веревками с хитрыми узлами, какие не свяжет даже матрос. Это были "сядэи" – заметки о долгах, которые числились на тундровых жителях. Безграмотные самоеды этими зарубками и узлами как бы вручали Горкушину расписки в своих долгах. Громадный сундук был забит грозными напоминаниями владельцам оленьих стад – кто и сколько должен... Стесняев даже обалдел: "Да тут миллионы лежат! Во где состояньице... Только голову имей!"
– Отсюда-то клопы и ползут, – сказала Эльяшева, закуривая. – Никак не пойму: для чего здесь эти палки и веревки?
Стесняеву стало жарко, потом его сладко прознобило.
– Чудил покойничек, царствие ему небесное, – сказал как можно равнодушнее. – А клопики и впрямь имеются... Тут у них вроде клуба, в сундуке эвтом. Прикажете выбросить?
Спросил, и оборвалось сердце, как в пропасть, – что ответит?
– Выбрось, – ответила Эльяшева. – И сундук сожги...
Стесняев сразу попер тяжелину сундука прямо в двери.
– Да не управишься! Кликни приказчиков на подмогу...
"Если ты дура, – подумал Стесняев, надрываясь от усилий, – так приказчики твои не дураки... Они яйца от курицы отличат!"
– Не извольте волнения иметь, – ответил он Эльяшевой галантно и даже шаркнул. – Мы сами... мигом! Кровь у нас играет...
Дотащил сундук до своего убежища.
– Во подвалило мне... – бормотал, блаженно улыбаясь. – В одночасье миллионщиком стал. Теперь я самоедин этих затрясу. Я им палки да веревки явлю. Тундра-то широка, да и я человек с размахом... Сразу в первую гильдию выскочу!
А жизнь госпожи Эльяшевой между тем шла своим чередом...
Камень, брошенный в затхлое болото, и то вызывает к жизни гнилое трясинное месиво: долго бегут со дна пузыри, дрожит осклизлая ряска, потревоженные лягухи снова забиваются под влажные листы, слизывая дремлющих в тени комаров.
Появление Эльяшевой в Пинеге – как этот камень, брошенный в сборище людей полузаспанных и протухших, как трактирный пирог с капустой. Уже кое-где лопались, издавая зловоние, пузыри мещанских сплетен; противной ряской на воде трепыхало стыдное бабье любопытство; и, совсем как болотные лягушки, скакали вокруг нее, отыскивая что-либо на свой острый и липкий язычок...
Сидела она в клубе, а лягушки пыжились около, наступая друг другу на перепончатые мозоли, – усердно квакали:
– Да как доехали?
– А как вам понравилось?
– Ну, как устроились?
Холодно мерцают стекла пенсне, скрадывая голубизну глаз, и совсем ледяным кажется ее резкий голос:
– Господа! В городе немало мещанской молодежи, которая совсем не учится, нет даже библиотеки. А создать хотя бы читальню – это наше дело, господа. И я предлагаю всех чиновных лиц в городе обложить взносом на приобретение книг и журналов...
Но лягушки уже скакали прочь от нее, и в раздражении щелкал костяной веер в руке женщины, и свистел удушливый воздух...
Вознесенский подошел к ней – низко склонил спину, поцеловал Эльяшевой руку. Был он сегодня благообразен и даже величав в своем новом фраке; подстриженные волосы коротко курчавились, трезвые и ясные глаза смотрели на женщину благоговейно.
– Дождь кончился. Позвольте проводить вас?..
Дождь кончился, и было что-то печальное в сером неласковом пейзаже, точно природа прощалась с кем-то. Черная кошка, отряхивая лапы, перебегала дорогу, прыгая через лужи.
– Екатерина Ивановна, – начал Вознесенский, – желательно мне поговорить с вами.
– Так в чем же дело? Я слушаю...
– Хотелось бы мне бросить казенную службу.
– А – смысл? – удивилась она.
Вознесенский остановился, крепче сжал ее теплый локоть:
– Видите ли, я понял, что способен делать что-нибудь лучшее, нежели заполнять поросячьи реестры, ибо оные, сами по себе, очевидно, и полезны для статистики, но только для ведения их со временем будут изобретены машины... Стыдно, Екатерина Ивановна, – продолжал секретарь, – губить жизнь на эти дурацкие бумаги, если сердце мое не пылает возвышенной страстью к разным степеням Владимиров, Анн и Станиславов; предоставлю это другим слугам отечества!
Даже в темноте было видно, как она улыбнулась:
– Как вы самоуверенны... И во всем исходите исключительно из своего "я". Впрочем, я не осуждаю вас за это: весь уклад российской жизни таков, что люди невольно становятся индивидуалистами... А знаете, что я скажу? – призадумалась женщина. – Вашему характеру очень отвечали бы "Загадочные натуры" Шпильгагена... Помните эту книгу?
Вознесенский долго шагал молча:
– Простите. Незнаком. Жизнь проходит мимо... пока я тут.
По деревьям пробежал торопкий ветер, сбросил с намокших ветвей тяжелые капли. В окнах домов дрожали трепетные огни.
– А чем же вы решили заняться, если не служить?
Вознесенский без лишних слов взял женщину за локти, перенес через громадную лужу и только потом ответил:
– Буду писать корреспонденции в "Ведомости"... Не удивляйтесь этому, ибо молодые годы свои я провел в кругу людей, которые сейчас уже стали... людьми! Правда, я большею частью встречался с ними за столом, и счастье их, что они умели не только пьянствовать, но и работать; я же, ваш покорный слуга, только пьянствовал!
Она круто повернулась к нему и – с мольбой в голосе:
– Боже мой, боже мой! Ну зачем вы пьете... зачем?
– Я не пью.
– Я спрашиваю не о сегодняшнем дне, а – вообще...
Она даже взяла в свои ладони его кулаки и трясла их:
– Зачем? Зачем? Идет со мною спокойный и умный человек, который мне нравится, а завтра он будет как свинья...
Вознесенский даже растерялся перед этим натиском:
– Я как-то странно устроен, дорогая Екатерина Ивановна.
– Ах, оставьте! – возразила она огорченно. – Каждый русский человек устроен всегда очень странно. И если он не Обломов, то уже наверняка литератор. А если не писатель, то пьяница. И если не революционер, то... реакционер. Бросьте пить, мой друг! Этим на Руси никого не удивишь...
Вознесенский отвел от ее лица еловую ветку.
– Я согласен. Но послушайте и вы меня... Каждое мое наблюдение вызывает мысль. Мысль – на то она и мысль, чтобы тут же, не сходя с места, подвергнуть ее сомнению. А уж коли проявилось сомнение – значит, и тоска! Вот оттого-то и пью... вернее, пил оттого, – быстро поправился он.
– А не выдумываете ли вы себе благородные причины, чтобы красиво оправдать свое пьянство?
Они уже подходили к дому, и секретарь поспешно заговорил:
– Уж если сказать честно, то пью потому, что не вижу просвета в жизни. Посидели бы вы хоть один день на моем месте. Все эти мужики с прошениями, составленными за три копейки в кабаке... Какие-то замызганные бабы с детьми... Я им что-то говорю, облаиваю их, как водится. Они плачут, скулят. А я ведь знаю, что ничто им уже не поможет. И вот сознание беспомощности своей... ну, разве это не причина для пьянства?
На это она ничего не сказала. Протянула ему руку. Но он жадно поймал и вторую, целовал их, часто повторяя:
– Вы – чистая, светлая! Спасибо вам... спасибо...
– Мне спасибо? Но – за что же?
– А за то, что разбудили вы меня... Проснулся человек!
...................................................................................................
Стесняев, увидев свою комнату всю развороченной, сразу понял – унюхали черти носатые, приказчики, теперь ищут кубышку у него. Жалобно всхлипнув, кинулся за печку, отодрал половицу, засмеялся в радости:
– Слава те, господи! Тут оне... захоронил славно.
Когда умер старик, великий искус в душе Стесняева был: брать или не брать? И, отмучившись, он взял... Крепко взял! Стесняев скрыл от горкушинской наследницы (заодно с бумагами) целый погост Андреевский, где добрый лес уже сотни лет тянулся к небесам на мачтовый вырост. Скрыл и – продал его на корню в славный монастырь Сийский, а монахи там – не дураки: еще дальше лес перепродали – прямо в Кронштадт.
"Только бы, – думал теперь Стесняев, – приказчики про сундук не проведали. Лес-то ладно: за лес меня живым оставят. А вот долги самоедские – тут миллионами пахнет..."
– Опасно стало жить на свете, – сказал Стесняев.
От волнения даже на крыльцо вышел, чтобы проветриться, а там на него мешок из-под рыбы тухлой накинули, и ну давай палками угождать, да по чему попало. Били крепко – видать, поужинали перед тем как следует.
Стесняев кое-как заполз обратно в свою конуру, посмотрелся в зеркальце – вся морда в синяках. Поставил себе примочки, наложил на глаза пятаки медные, как покойник, и лег спать, сильно обиженный на несовершенство человеческой жизни.
Утром он застал хозяйку в конторе. Пила кофе. Не причесана.
Спросила, однако:
– Ого! За что тебя побили, Алексей?