- Здравствуйте, господин Беренд, - улыбнулась она, краснея, и поставила на стол рядом с лепешками деревянную мисочку с маслом; по ее мимолетному взгляду я понял: ей было известно, что я приду пить кофе. Потом хозяйка дома пригласила нас к столу, разлила по фиковским чашкам дымящуюся черную жидкость. Должен признаться, что в Таллине, до отъезда в университет, я не Дорос до кофепитий. Дома у нас пили молоко, пиво, квас. Даже в Йене я не преуспел дальше водянистой браги и - от случая к случаю - чашки чая. Только нынешней ранней весной, в те недели, что я состоял письмоводителем ландгерихта, случалось мне раз-другой посидеть в обществе какого-нибудь молодого человека в таллинской кофейне "Город Гамбург", что напротив церкви Нигулисте, и отведать этот странный напиток. Наверно с непривычки, мне слегка ударило в голову. Может быть, не пей я его, не показалась бы мне эта комната сапожника с ее низким потолком, добела выскобленным полом, с белыми чашками в синих цветах на низком, коричневой масляной краской выкрашенном столе и цветущей розово-белой геранью на окне, не показалась бы мне эта комната такой уютной… Бог мой, возможно, что и овал лица Мааде тут же рядом, на расстоянии всего полутора локтей от меня, не показался бы мне таким волнующим, а ее ржаная коса так медно сияющей… Сперва я чувствовал себя среди всего этого уюта несколько стесненно. Я нахваливал хозяину сшитые им башмаки, потому что они действительно были удобны, хвалил хозяйке ее пышные лепешки (что тоже было истинной правдой), им обоим - замечательно живительное действие кофе. Приступив ко второй чашке, я почувствовал, что способен говорить о красивых карих глазах их дочери (они были у нее коричневые со светло-коричневыми крапинками, вблизи я их рассмотрел), но тут в сенях послышался шум, в дверь постучали, и в комнату вошел трактирщик Розенмарк.
Он уже успел повесить на вешалку в сенях свою дождевую накидку. Его будто бы от молочной пищи белое лицо и короткие рыжеватые вьющиеся волосы были мокры от дождя, а новые высокие сапоги забрызганы грязью. Он по-свойски поздоровался с хозяевами, извинился за опоздание, поклонился мне, как знакомому, и как нечто само собой разумеющееся сел за стол. И только тогда я заметил: на столе для него стояла пятая чашка. И должно быть, именно тогда я подумал - если вообще подумал: ну ладно, сапожник пригласил трактирщика выпить кофе, но ведь дождь хлестал по-прежнему, о чем свидетельствовали и лицо, и сапоги Розенмарка, так что невольно возникал вопрос: почему трактирщику было так важно, да еще без опоздания, прийти сюда? Розенмарк сунул свои веснушчатые руки во внутренние карманы камзола и извлек оттуда две бутылки: одну с красным содержимым - для женщин, другую - с более темным и забористым, чтобы смазать мужскую беседу, как он пояснил. По знаку матери Мааде поставила рядом с чашками маленькие рюмки, Розенмарк наполнил их, и, прежде чем мы поднесли вино к губам, я сказал:
- Ну, дай бог, чтобы в этом славном доме еще долго делали такую удобную обувь, а заказчиков потчевали такими отменными напитками и чтобы они могли заглядывать в чудесные глаза хозяйской дочки, самые красивые из всех, какие мне довелось увидеть в наших краях и в половине Германии.
Мы - хозяин, трактирщик и я - выпили до дна, а хозяйка и дочь только пригубили, Розенмарк, прежде чем поставить свою рюмку на стол, сказал:
- Что касается глаз хозяйской дочери, - при этом он шельмовски взглянул на Мааде и на меня, обнажив в улыбке белые зубы, - что касается глаз хозяйской дочери, так на них кое-кто уже раньше, еще до господина Фалька, заглядываться стал, - он повернулся к хозяину и ко мне, - а сейчас мы уже достаточно на этот раз на них нагляделись и можем приступить к мужскому разговору.
Я был так ошарашен тем, что у них оказалась какая-то конкретная, связанная со мною цель, что даже не заметил, когда хозяйка и дочь встали из-за стола, И тут оба они без остановки, будто с лестницы, понеслись на меня на двух телегах, Розенмарк впереди, сапожный мастер за ним.
…Им, раквереским серым, доподлинно известно, что ко мне весьма благоволит госпожа фон Тизенхаузен, но что, невзирая на это, я - человек порядочный…
И тут же я стал быстро соображать, что должна означать их информация и откуда она могла явиться… Означать она могла только одно: что в большом противостоянии мызы и города они не причисляют меня к шатии тизенхаузеновских лизоблюдов. Но основанием для этого должно было быть нечто более серьезное, чем посланное мною через Мааде приветствие Симсону и остальным. Основанием могли служить, например, мои разговоры со старым камердинером Техваном, который по отцовской линии был Родом из этого селения, а по материнской происходил из крестьян восточной части Харьюмаа и приходился двоюродным братом моей матери… Мой разговор с ним хотя бы о том сочинении, которое я в прошлом году прочитал: "Eines Lieflandischen Patrioten Beschreibung der Leibeigenschaft, wie solche in Liefland liber die Bauern eingefiihret ist" . В Таллинском ландгерихте я заметил, как иные господа брезгливо, будто что-то непристойное, подталкивали это сочинение один другому через стол и пальцем указывали на возмутительные гнусности, которые в нем излагались. Я тайком отыскал эту книгу в книжном шкафу в суде, взял ее домой и внимательно прочел. А вечером, когда после экзекуции мы сидели с Техваном на мызе в моей комнатушке за пивом и, допускаю, выпили чуточку больше, чем следовало (ведь и in cervisia est veritas, не так ли?) , он стал рассуждать, встречаются ли вообще ныне среди мызников справедливые люди… Тогда я привел ему наиболее важные мысли из этого сочинения и сказал, что автор его, как говорят, пастор Тормаской церкви в Лифляндии, что сам он из помещиков, а зовут его Эйзен фон Швартценберг, и еще я добавил - он тоже учился в Йенском университете, правда, задолго до меня…
После этого разговора Техван иногда заходил ко мне, и за кружкой пива я раза два говорил ему о своих доподлинных мыслях относительно жизни крестьян и жителей города и селения. И бог его знает, насколько доподлинными они были. Возможно, что нередко это бывали просто крамольные преувеличения, чем я, во-первых, стремился понравиться Техвану, а во-вторых, успокаивал свою совесть - все по тому же поводу, - что я, как мне до сих пор представляется, своим ловким ответом помог госпоже Тизенхаузен добиться более жестокого телесного наказания для Симсона и его единомышленников. И не только поэтому. Но и из-за странным образом все растущего ко мне уважения со стороны госпожи Гертруды. Ибо ей я своих настоящих мыслей, разумеется, не открывал. При ней я, лояльно улыбаясь, молчал. К счастью, мне не пришлось в первые раквереские месяцы помогать моей госпоже в ее тяжбе с городом. И теперь волей-неволей получилось, что здесь, в Раквере, среди серых и полусерых ремесленников и мелких торговцев у меня была репутация порядочного человека…
Сапожный мастер снова налил наши рюмки, выпил свою разом и стал объяснять: как бы ни куражился город перед Тизенхаузенами, он, к несчастью, внутренне расколот. Три-четыре десятка семей местных немецких бюргеров так замкнуты и высокомерны по отношению к десяти - пятнадцати чистокровным или наполовину смешанным эстонским семьям, как будто между ними совсем нет ничего общего! Будто серые в Раквере такие же беспомощные и тупые, как в Таллине таллинские и нарвские в Нарве. Но раквереские серые, как бы мало их ни было, куда расторопнее и тверже. Да-да! Ибо поползновениям и насилию Тизенхаузенов в последнее время серьезное сопротивление оказали именно серые. Вплоть до этой их последней жалобы в суд. В результате которой у него самого, у Симсона, до сих пор жжет загривок… Ах, из-за чего на сей раз вспыхнула распря? Все из-за того же: госпожа Гертруда потребовала - как она это не раз делала - отдать мызе те четыре клочка земли, на которых стояли дома Симсона и остальных. Потому что их участки будто бы исконные земли Раквереской мызы! А сами они, Симсон и остальные, - якобы дети и внуки крепостных крестьян Раквереской мызы! Что, само собой разумеется, явная ложь. Ах, разве церковные метрики не отражают правды, что госпожа может врать в свою пользу? Бог его знает, насколько бы они эту правду отразили, если бы были, ведь пастор Борге - пусть уж господин учитель простит - тизенхаузеновский пес. А кроме того, что касается времени до 1703 года, так раквереские церковные метрики больше не существуют, их просто нет. Когда-то они вместе с городом и церковью сгорели. "А все же, - закончил сапожник Симсон, - кое-что я вам покажу".
Он встал, заметил, что в комнате из-за дождливого вечера совсем стемнело, задернул серую, вышитую желтыми подсолнухами занавеску, принес из кухни горящую свечу, а из мастерской - стеклянный шар на проволочной подставке и поставил его рядом со свечой, потом достал из расписанного цветами сундука, стоящего в изножии кровати, книгу, положил ее на стол и при помощи стеклянного шара направил на нее свет. И открыл книгу. Это была Библия на эстонском языке. Сапожник показал пальцем на надпись на внутренней стороне переплета, нацарапанную куриными каракулями, но в желтоватом пятне света отчетливо читаемую.