- Вы всегда говорили, что они боролись за матушку-Россию. Разве этого недостаточно? Сталину не нужно было выставлять святого Николая: они воюют прекрасно и без него. - Голос Александра звенел.
- Для русского мужика Бог и мать-Россия одно и то же. Он не может разделить их.
- Ив этом он не ошибается, - сказал Петров.
- И теперь я снова увижу сотни русских эмигрантов, бегущих в советское консульство из-за этой формы.
- Совершенно верно, ваше превосходительство, это как раз то, что они говорили в толпе перед витриной. Большая, огромная толпа стояла там. Говорят, там даже была драка сегодня утром. Один человек говорил, что жизнь в России теперь стала нормальной и, может быть, даже лучше, а другой ударил его кулаком прямо в рот. Но когда я был там, никто никого не бил, но многие кричали друг на друга.
- Боже, - сказал Александр, - Боже мой, как долго это будет продолжаться? Что-то большое, огромное происходит в России, а они продолжают разыгрывать комедию здесь. Неужели они никогда не устанут от всего этого?
- От любви, мой дорогой Александр, все это от любви и боли. Ты не понимаешь по молодости лет.
- Но…
- Вы, конечно, слышали новости, - перебил Петров. - Восьмая советская армия под начальством генерала Чуйкова сейчас подходит к Берлину.
- А что насчет Первого Украинского фронта? - спросил генерал.
Петров не успел ответить. С неожиданным треском открылась входная дверь. Японский офицер с лицом, искаженным злостью, стоял в дверях, размахивая саблей, и кричал на нас.
Он толкнул Александра, который оказался возле двери, и подошел к окну, показывая на небрежно задернутые черные занавески.
Петров подбежал к нему.
- Виноват, очень виноват, я сейчас все исправлю.
Японец ударил его дважды по лицу, и Петров отступил, виноватая улыбка все еще не сходила с его лица. Одним движением сабли офицер сбил лампу с потолка, и темнота принесла облегчение, скрыв его озлобленное лицо. Я протянул руку, зная, что Тамара была где-то близко, и почувствовал пустоту.
Свет ручного фонаря упал на меня. Я закрыл глаза. Когда я опять посмотрел, свет перешел на генерала и дальше на Тамару, которая стояла за его спиной.
- Кандру, - закричал офицер.
- Он хочет свечку, - сказал Петров. Генерал медленно пошел на кухню и зажег свечу, но Тамара взяла ее из его рук и поставила перед японцем.
- Бумагу, - сказал офицер. Он вынул из кармана записную книжку и сел за стол. Генерал подал ему лист бумаги.
- Нет, - офицер бросил бумагу генералу. - Бумаги!
Вы.
- Он хочет наши паспорта, - сказал Петров, - документы. У меня паспорт с собой, так как я сегодня выходил.
Петров показал свой паспорт.
- Я только что вернулся домой, - продолжал он повторять японцу, который его игнорировал. Пока офицер проверял Тамарины документы, я пошел доставать мои.
- Где медару? - закричал офицер, когда я дал ему мои документы. - Но медару.
- Ноу спик инглиш, - Петров сказал, показывая на мою грудь, - ноу инглиш.
Офицер ткнул пальцем в документы генерала, на которых была печать, похожая на медаль, и затем в мои, на которых ее не было. Я пожал плечами.
- Говорите с ним по-русски, - сказал генерал.
Я начал что-то говорить, какие-то короткие фразы, которые ничего не значили даже для меня. Японец вопросительно смотрел на Петрова.
- Видите, - сказал Петров по-английски, - мистер Сердцев говорит, что он получил эти документы до новой регистрации, а когда она началась, он… - но, вероятно, знание английского языка у офицера тоже было ограничено только несколькими словами, и он сделал знак Петрову замолчать. Японец скопировал информацию со всех документов в свою тетрадь, вернул их генералу, все, кроме моих, которые он засунул себе в карман, говоря что-то по-японски Петрову. Он встал, чтобы уйти, и тут заметил Александра, который все время стоял в дальнем углу.
- Вы. Бумагу? - Александр не двинулся.
- Пойди, достань свои документы, - сказал генерал.
- Они со мной, - Александр минуту колебался, потом быстро подошел к японцу и подал ему удостоверение. Это была маленькая желтая бумага с печатью большого серпа и молота посередине.
Японец что-то записал и оставил удостоверение личности Александра на столе. Он указал еще раз на занавески, погрозил нам пальцем и вышел. Я избегал смотреть на генерала, но слышал, как он сел и, как по сигналу, Тамара и Петров сели с ним рядом.
- Дедушка, - сказал Александр. - Дедушка, я хотел тебе это раньше сказать, но… - его слова прозвучали среди полной тишины, как мольба.
- Мама, ты можешь это понять, мама…
Александр сделал шаг в сторону Тамары, но остановился посреди комнаты, видя выражение удивления на ее бледном лице. Я хотел подойти к ней и взять за руку. Тамара придвинулась ближе к отцу.
- Дедушка, с первого дня, с самого первого мига, как я себя помню, я слышал от тебя рассказы о России. Мама мне всегда говорила, что когда я родился, ты пришел к ней в госпиталь и принес твое полковое знамя, чтобы повесить его над моей кроватью… Мама, помнишь ту первую поэму, которую ты заставила меня выучить? Когда другие дети моего возраста читали стихи о собаках и лошадях, ты учила со мной поэму о царском сыне, о том, как его убили. На мой шестой день рождения ты подарила мне книгу стихов Пушкина и надписала: "Где бы ты ни был, никогда не забывай, что ты - русский, и гордись этим". И я помнил и гордился. Помните, когда Кирилл умер в Европе и его сын Владимир был объявлен новым наследником российского престола? У нас в соборе была служба, и в конце все пели: "Боже, царя храни", - и вы позже сказали: "Теперь уже недолго!".
Александр стоял перед ними. Он смотрел каждому в лицо, как человек, дающий показания в суде.
- И вот наступила война. В день Перл Харбора нас распустили с уроков. Я, Евгений и еще два мальчика ходили по улицам несколько часов. Мы видели, как японские солдаты ставили заслоны из колючей проволоки и кричали: "Nippon". Мы видели японских офицеров, пьющих за своего императора. Мы видели, как плакали молча китайцы. Американцы говорили об эвакуации и лагерях. У нас же не было ничего, о чем мы могли бы плакать, ничего, чему мы могли бы с гордостью радоваться, ничего, за что воевать. И никто не хотел сажать нас в лагеря. В наших паспортах было сказано: "бесподданный".
Мы начали ходить на советские фильмы. Мы слушали их песни по радио - песни о молодежи, воюющей за свою родину. Потом мы начали ходить в Советский клуб на фильмы, после того, как однажды встретили одного советского человека, - он пригласил нас в клуб. Он был первый человек из Советского Союза, которого мы узнали. Он не говорил об идеологии, но когда он говорил о России, он повторял слово "наша" обо всем тамошнем: "наши реки", "наша Москва", "наш народ". Он дал нам несколько книг. Я не понял многое в них, но это было неважно. Я его не спрашивал, потому что не хотел, чтобы он сказал "ваши", когда он заговорит об эмигрантах.
Александр вдруг остановился и долго смотрел на меня. Повернувшись к генералу, он сказал:
- Может быть, вы хотели бы, чтобы я ушел?
Генерал покачал головой.
Глава шестнадцатая
В оккупированном городе даже орудия разрушения становятся вестниками радости. Когда первые американские аэропланы сбросили бомбы на Шанхай, я почувствовал только счастливое возбуждение.
- Это явно значит, что ваши аэродромы близко, - прошептал Петров. - Теперь недолго ждать.
Все остальное было неважно для нас, мысль о том, что другим это несло смерть или разрушения, быстро пронеслась и исчезла.
Я получил письмо из Русского эмигрантского комитета, предписывающее мне явиться по поводу моих документов, но, по совету Петрова, решил не ходить, чтобы не привлечь к себе опасного внимания. Я написал им письмо, что я болен и приду, как только буду в состоянии. Петров сказал, что пройдет несколько недель, прежде чем они пришлют следующее письмо, и за это время он придумает, что делать.
- Не волнуйтесь, мистер Сондерс, всегда есть выход из положения.
Однако глухое предчувствие опасности, с которым я жил теперь постоянно, было как симптом болезни, но пока я не чувствовал боли. Я не отлучался с кладбища с тех пор, как мои документы были отобраны, и Петров, потерявший службу во французской полиции, потому что он выдавал больше продовольственных карточек, чем полагалось, тоже сидел дома.
Необходимость оставаться на кладбище меня не беспокоила; мне не хотелось видеть город, его серые улицы. И даже было странное утешение в этой скучной рутине и в сознании, что я ничего не могу сделать, чтобы переменить положение. Эта полная невозможность перемены, которая так мучила меня в первый год войны, стала коварным утешением.