Степан Иваныч проворно убрал бумагу.
- Каждый, кто служит в Тайной, - строго сказал г-н Шешковский, - обязуется держать в секрете, что видит, что слышит, что знает.
- Понимаю. А между тем вот это… Вот это напечатают.
- Чего? - он коротко, сухонько рассмеялся, как горох из кулька. - Никто не дозволит.
- Время дозволит!
Он опять рассмеялся, слезинку смахнул.
- Пущай, коли делать нечего.
- Но, согласитесь, шпионством и не пахнет, - сказал я, сознавая бессилие апелляции к историческому возмездию.
- А богохульством? - Он мелко перекрестился. - А поношением государыни? - Он еще раз перекрестился. Объяснил назидательно: - Поношение иностранных государей есть неосторожность, не относящаяся к деяниям вредным и важным, посему подлежащее разбору в губернии. А тут?! - Г-н Шешковский трижды брякнул бронзовой дужкой потайного ящика. - Тут, судырь, всемилостивейшей государыни нашей, дщери Петра Великого, отца отечества! - И г-н Шешковский перст воздел.
Будто повинуясь его жесту, там, на дворе, высоко ударили куранты. "Осанна державе", - изрек секретарь розыскной канцелярии. Экая сволочь, подумалось мне, ведь совсем иные звоны слышит.
- А на Москве благолепнее, - сказал я, как бы заходя с тыла.
- Да-а-а… - Он покивал. - Бывалоче, ко всенощной в Ризположенскую.
- Я не о том.
Он кончиком языка лизнул губы. И посмотрел вопросительно - о чем, дескать, изволите?
- Все о том же… - Я опять показал глазами на ящик с "доношением". - Каржавины-то - земляки ваши, вот что. И с колодником, заарестованным на Адмиралтейской першпективе, вы знакомы. В Москве еще. И не только деньгами Каржавины от вашего батюшки откупались, а и лесом. Дом-то каменный ставили, но без дереза не обойтись.
- У-у… Ну, так, так. А что из того, судырь? Присяга мне всего на свете дороже. Службу служить, душой не кривить. Клятвенное обещание дадено - не щадя живота своего, до последней капли крови.
Я это мимо ушей, я ему седьмой пункт царицыного указа - о взятках: "Ежели кто хоть в малом чем обличен будет, тот бы не надеялся ни на какие свои заслуги, ибо, яко вредитель государственных прав и народной разоритель, по суду казнен будет смертию".
- Э-э, старые дрожжи чего поминать, - осклабился г-н Шешковский.
Опять он прав был: грозные указы против лихоимцев - кимвал бряцающий; пожалуй, ни один закон не обходят с такой естественной, всем понятной и приятной легкостью, как именно закон-то, воспрещающий взяточничество; поначалу, правда, подожмут хвост, а невдолге и распустят бойчее павлиньего.
Но, спрашивается, где же они, наши-то домашние правдолюбцы? Помню Михайлова, сенатского канцеляриста: неутомимо извещал начальство о тех, кто на руку нечист. И что же? Угнали в полунощный край, дабы "своими дерзкими словами глупостей не мог наделать". Или вот отставной поручик Ампилонов, в Нижнем жил, тоже обличитель и тоже, как и Михайлов, отправился созерцать северное сияние. Не велик труд и других назвать, да больно уж грустно.
- Не в силах ты, судырь, переменить черед событий, - победительно заключил г-н Шешковский и поплыл в богомерзкой ухмылочке.
8
В тот же день Василия Никитича призвали к г-ну Шешковскому.
- Здравствуй, Каржавин. Прошу со вниманием слушать… - И пауза: донеслись стенанья, в пытошной камере орудовал рябой Малафеич. Печально вздохнул Степан Иваныч: - Деяния твои, Каржавин, известны, запирательство твое, Каржавин, тщетно. Кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет.
- Единственно о державе, - прошелестел Василий Никитич.
- Слушай со вниманием, - повторил секретарь Тайной канцелярии, веером распуская по алому сукну белые листы доношения, но сказал о других бумагах, о каржавинском проекте заморского торга: - Читал. Одобряю. - Изможденное лицо его приняло мечтательное выражение. - В бо-охльшую разживу воспарял, да вот, соколик, пришла беда, отворяй ворота. Верная пословица. И другая тоже: любишь кататься, люби и саночки возить. От речей тебе, брат, никуда не деться. А речи здесь такие: пытошные и расспросные, то исть окромя Малафеича которые. Выбирай! Выбор предоставляю, как-никак мы с тобою… Кому другому нипочем бы мирволить не стал, а тебе… Ах, Москва, Москва-матушка… Совсем молоденький ты был, совсем молоденький…
- Единственно о державе, - начал было Василий Никитич, но г-н Шешковский окрысился: "Молчи, дурак!"
- Решенье мое разумей, - продолжил он тихо и даже с некоторой сладостью в голосе. - Ворочайся в келию и припомни город Лондон. Ты в Лондон-то езживал в котором годе? И сыночка воровски умыкнул… В котором годе, ась?
- В пятьдесят втором.
- Вот-вот. А на дворе пятьдесят шестой, издаля веревочка, а вот и кончик… - Г-н Шешковский ласково огладил доношение. Повторил: - Припомни хорошенько, об чем с братцем-то толковал запальчиво. Ась? Ну, ну… И думай, думай неотрывно, каково твоему кровному на чужбине да без твоей подмоги. Думай, Каржавин. А я подожду. И дождусь чистой твоей совести, не взыщи, Васенька. С меня спрос там, - он пальцем указал на потолок, - а с тебя там, - он пальцем указал на пол. - Ну, ступай с богом, ступай…
9
Не глыбы Петра и Павла давили Василия Никитича - злодейство, учиненное другом детства, Петрухой Дементьевым. Отписал он все, о чем рассуждали в лондонском доме братья Каржавины - непотребно поносили и государыню, и сенаторов, и митрополитов; бытие божие начисто отвергали; сетовали на покорность простого народа. Да еще и прибавил зазорное, несусветное: шпионствуют, дескать, в пользу французской короны.
По какой причине Дементьев макал перо в склянку с ядом? Годами дожидался Петруха обещанной подмоги. Получив, глядишь, и сработал бы морской часомерный механизм высокой точности. Слава! Награда! А Васена не то чтобы безвозмездно, но и в долг, на срок не ссудил ни копейки. И Петрей обмакнул перо в склянку с ядом… Все понять - все простить? Э нет, любезный читатель. Нет! Бывает, конечно, и так - жил человек в России, сознавал, что почем, а уехал и призабыл, другим аршином стал мерить. Но Дементьев… Он очень хорошо, отчетливо и ясно понимал, как слово его отзовется.
Не глыбы Петра и Павла давили Василия Никитича - ужасное виденье: голодной смертью помирает Феденька на далекой чужбине.
10
Казалось бы, призови Каржавина да и увенчай тонко задуманное, хорошо расчисленное. Но медлил Степан Иваныч, г-н Шешковский: серьезная помеха обнаружилась. Экая досада! А виною всему дубина стоеросовая Золототрубов.
Золототрубов (тот, что арестовал Каржавина), составляя перечень изъятым бумагам, открытие сделал: письма из Лондона от Петра Дементьева и анонимное до-ношение, поступившее из того же Лондона, - одна рука! Прибежал к г-ну Шешковскому, рожа - будто леденец за щекой.
Служебное правило гласило: коли доноситель известен, следует допросить его очно. Теперь, стало быть, что же? Пришлось Степану Иванычу трудить иностранную коллегию, коллегии - российское посольство в Англии. А там не торопились. Положим, не ахти как легко отыскать какого-то часовщика в огромном городе: иголка в стогу. Но, сдается, не очень-то потом обливались: за долами слабеет глас Тайной канцелярии. Ждал г-н Шешковский, нетерпенью своему находя исход в других расследованиях.
Наконец дождался: беглый раскольник Петруха Дементьев преставился в городе Лондоне! Слава те господи, прости и помилуй.
Казалось бы, зови теперь колодника, зови Васеньку. Скрой, что его благоприятель помер, стращай и своего добейся. Но Степан Иваныч поспешал медленно. Семь раз отмерь, один - отрежь.
Читатель, вероятно, не забыл, как г-н Шешковский уверял, будто от 7-го пункта не ежится. (Царицыного указа о смертной казни взяточникам.) Не лгал. По части мздоимства был еще чист, но, оглядываясь вокруг, завистью уязвлялся. Ка-акие куши срывают и генерал-прокурор, и губернаторы, и вице-губернаторы. Один высший сановник "вымучил денег до двух миллионов", повергнув народонаселение в "совершенное убожество". Другой жирел на восточносибирских хищениях. Третий сбывал за море казенный лес, нагружая сундук золотом заморской чеканки… А он, верный пес государыни, пробавляется лишь жалованьем. О детях надо иметь помышление али не надо? О благоверной Алене Петровне надо иметь помышление али не надо?
Так вот, задумав ступить на стезю ухватистых взяточников, Степан Иваныч боялся слевшить. Примеривался, пока не углядел стотысячника Васеньку. Все в точку сошлось. И давнее московское знакомство, и привычные Каржавиным барашки в бумажке, и возможность похерить страшное дело - доносчика-то Дементьева вынесли ногами вперед. А может, и головой, черт ведает, какие у них там обыкновения…
И все же, повторяю, г-н Шешковский поспешал медленно.
Каждую неделю гонял посыльного на Почтовый двор - к приходу заграничной почты; тогда называлась "немецкой". Все письма от Ерофея Каржавина забирал себе. Прочитывал и злился: нет нужного известия. Такого, чтобы обуглило Каржавина, чтоб света не взвидел. А тут-то ему и милость, тут-то ему и дар небесный. А следствием - вековечная повинность Степану Иванычу, г-ну Шешковскому, добросердечному секретарю Тайной канцелярии.
Ерофей Никитич письма номером метил. Когда пришли 36-е и 37-е, друг за другом пришли, теплой волной омыло Степана Иваныча. Он эти письма разглядывал не без радостного удивления: господи, сколь фортуна к нему благосклонна. И умиленно прочел - назубок знал - акафист Иисусу сладчайшему.
Письма были как вопли. Сообщал Ерофей Никитич об ужасной болезни племянника. Медики и аптекари дерут три шкуры; хирург предлагает ломать лицевую кость. А он, Ерофей, без гроша.
- Эй! - крикнул Степан Иваныч. - Эй, кто там? Живо!
Письма отнесли в темницу. И свечу подали.