Старицкий Михаил Петрович - Перед бурей стр 15.

Шрифт
Фон

Ошеломленный стоял Богдан. Злоба, досада за свою несдержанность бурно охватили его. Страшное опасение гнева гетмана и последствия своих слов мучительно зашевелились в его душе.

А между тем со двора уже выкатил рыдван гетмана, проскакал и Иеремия в сопровождении своих драгун, последние жолнеры арьергарда выступили со двора.

Рассуждать было некогда... Быстро спустился Богдан со стены... Будь что будет дальше, а теперь он свободен, и пока еще в руках эта свобода, надо лететь поскорее в Суботов... сделать все возможное... "А там, - решил поспешно Богдан, - поручим себя еще доселе не изменявшей Фортуне; довлеет-бо каждому дневи злоба его!"

Быстро спустился Богдан со стены. В глубине двора он заметил коменданта крепости, горячо разговаривавшего с каким-то драгуном; лица этого последнего он не мог рассмотреть, так как тот стоял к нему спиною. Разговор велся тихо, однако до слуха Богдана долетели несколько раз слова "заговор" и "король". Богдан не обратил на это внимания: он вспомнил, что дал Ахметке распоряжение немедленно ехать, а потому торопился найти его поскорее, чтобы сообщить ему, что и сам поскачет немедленно с ним. Но, проходя торопливо мимо коменданта, он вдруг был неожиданно остановлен им.

- Прошу пана снять свою саблю и вручить ее мне!

- Что? - произнес Богдан, отступая. - Я не понимаю пана...

- Именем короля и Речи Посполитой, я арестую пана и панского служку! - ответил спокойно комендант. - Всякое сопротивление будет напрасным, потому и приказываю пану отдать мне саблю и беспрекословно следовать за мной. А вы, - обратился он к двум дюжим жолнерам, - свяжите мальчишку и бросьте в башню!

- Хорошо! - проговорил Богдан, задыхаясь от гнева. - Пан чинит насилие, и за такое насилие пан ответит коронному гетману не далее завтрашнего дня!

- "О, о том, что будет завтра, не спрашивай, друг, никогда!" - продекламировал за его спиной чей-то насмешливый голос.

Богдан оглянулся и увидел злобное, искаженное торжествующею улыбкой лицо Ясинского.

IV

Недалеко от Чигирина, в шести верстах не более, живописно раскинулся по пологому берегу Тясмина поселок Суботов. Речка, извиваясь капризно, льнет к седым вербам, обступившим ее с двух сторон, и прячется иногда совершенно под их густыми, нависшими ветвями, сверкая потом неожиданно светлым плесом; опрятные белые хатки, кокетничая новыми соломенными, золотистыми крышами, разбегаются просторно под гору и выглядывают игриво из-за вишневых садкив. Дальше, за пригорком, виднеется синий купол церкви с золотым крестом и четырехугольная, на колонках, верхушка звоницы, а ближе, за длинной греблей и мостиком, на широком выгоне, стоит заезжая корчма. Строение отличается от прочих хат и величиною, и широкою въездною брамою, и высокою, крытою тесом крышей. Над брамой прилажена нехитрая вывеска: на одном пруту качается привинченная пустая фляжка, а на другом - пучок шовковой травы. Широкий въезд ведет в довольно просторный крытый двор и разделяет здание на две неровные половины: направо от брамы неуклюже торчит узенькая дверь от арендаторского жилья, полного подушек, бебехов, жиденят и разящего запаха чеснока; налево же открывается более широкая дверь в обширную, но грязную комнату, составляющую и приют для проезжающих, и ресторан, и местный сельский клуб.

Закоптелые стены во многих местах ободраны до глины, а то и до деревянных брусков, которые кажутся обнаженными ребрами; потолок совершенно черен; двери притворяются плохо, а над ними висит излюбленная картина, изображающая козака Мамая, благодушно распивающего оковыту горилку под дубом, к которому привязан конь. Вдоль стен тянутся широкие лавы (скамьи), возле которых расположены столы. Две бочки стоят на брусьях в углу; в одной из них в верхнюю втулку вставлен ливер (род насоса без поршня для втягивания жидкости ртом). Через узкие, но довольно высокие окна с побитыми и заклеенными бумажками стеклами проникает мало света, отчего помещение кажется еще более мрачным.

Наступал уже вечер, а посетителей никого еще не было; только в самом углу за стойкой сидел хозяин заведения Шмуль с своею супругою Ривкой и, тревожно прислушиваясь и оглядываясь назад, вел на своем тарабарском языке таинственную беседу.- Ой, худо, любуню, вей мир, как погано! Слух идет, что паны козаков разбили, совсем разбили, на ферфал!

Побледнела Ривка и всплеснула руками, а потом, подумавши, заметила:

- А нам-то что? Какой от этого убыток?

- Какой? А такой, что, того и смотри, или козаки, уходя, разорят, или паны, гнавшись за ними, сожгут... Ой, вей, вей!..

- Почему ж ты, Шмулик мой, думаешь, что сюда они прибегут? Тут всегда было тихо... а пан писарь войсковой такое лицо.

- Но, мое золотое яблоко, что теперь значит пан писарь? Тьфу! И больше ничего! Что он может? И разбойники- козаки на него начхают, и вельможное панство на табаку сотрет... И задля чего эти козаки только бунтуют? Сидели бы смирно, и все было бы хорошо, тихо, спокойно - и гандель бы добрый был и гешефт отменный... А то ах, ах!

- Да что ты, Шмулик-котик, так побиваешься? Если козаки свиньи, то им и худо, а если сюда наедут паны, то нам будет еще больше доходов; паны ведь без нашего брата не обойдутся.

- Хорошо тебе это говорить, а разве не знаешь, что для пана закона нет: что захочет - давай, а то зараз повесит, - что ему жид? Меньше пса стоит!..

- А разве хлоп лучший? Та же гадюка!..

- То-то ж! Так я думаю, любуню, вот что: и дукаты, и злоты, и всякое добро запрятать... закопать где-нибудь в незаметном месте, чтоб не добрались... и то не откладывая, а сегодня ночью... Ах, вей-вей!

- Так, так, гит! Вот тут забирай деньги, - начала она суетливо отмыкать ящики и вынимать завязанные мешочки; Шмуль торопливо их принял в укладистые карманы своего длинного лапсердака, повторяя шепотом: "Цвей, дрей, фир..." В корчме уже было темно.

Вдруг скрипнула дверь, и в хату вошли в кереях с видлогами (род бурки с капюшоном), звякая скрытыми под полами саблями, какие-то люди, страшные великаны, как показалось Шмулю, и непременно розбышаки.

- Ой! Ферфал! - вскрикнул Шмуль и прилег на стойку, закрывая ее своими объятиями, а Ривка от перепугу как стояла, так и села на пол.

Пять фигур между тем остановились среди хаты, не зная в темноте, куда двинуться; прошла долгая минута; слышалось только тяжелое дыхание вошедших, очевидно, усталых от далекой дороги.

- А кто тут? - раздался наконец довольно грубый го­лос. - Коням корму, а нам чего-либо промочить горло...

- На бога, панове! - дрожащим голосом взмолился Шмуль. - Я человек маленький... бедный! Меня и муха может обидеть! У меня и шеляга за душой нет... чтоб я своих детей не увидел!..

- Да что ты, белены облопался, что ли? - с досадою прервал его тот же голос. - С чего ты заквилил, жиде? Гово­рят тебе, дай коням овса, а нам оковитой.

- Зараз, зараз, ясновельможные паны козаки, - оправился Шмуль, успокоившись несколько насчет своих гостей, - тут все такие слухи... думал - паны, шляхта... Гей, любуню, зажги каганец панам козакам, а я сейчас опоряжу их коней... Да наточи доброй оковитой кварты две... Прошу покорно, паны козаки, - кланялся часто Шмуль, сметая рукою со стола пыль и грязные лужи.

Вспыхнул мутным светом каганец и осветил грязную облупленную хату. Козаки уселись за дальний стол, не снимая шапок и керей, и закурили люльки. Ривка, со страхом присматриваясь к ним, поставила на стол большую медную посудину с водкой и несколько зеленоватых стаканов.

- Чабака или тарани прикажете, панове? - спросила она, поклонившись.

- Тарани, - отвечал младший.

Первый, окликнувший Шмуля, уселся в самый угол и, проглотив кряду три стакана горилки, склонил голову на жилистые руки и задумался. Длинные, полуседые усы его спустились вниз и легли пасмами на столе; правое ухо дважды обвил черный клок волос - оселедец; из-под нахмуренных, широких, косматых бровей смотрели остро в глубоких орбитах глаза и метали иногда зеленоватые искры. Суровое, загорелое, в легких морщинах лицо казалось вылитым из темной бронзы; наискось на нем зиял от правой брови почти до левой стороны подбородка широкий, багрового цвета шрам, свернувший на сторону половину носа, за что и прозвали козака Кривоносом. Этот шрам, уродуя лицо, придавал ему какую-то отталкивающую свирепость. Другой же, младший, с правильными, красивыми чертами лица, был совершенным контрастом своему соседу и производил впечатление родовитого весельчака-пана; только в темно-синих глазах его светилась не панская изнеженность, а отвага и непреклонная воля. Ему весельчаки, юмористы-товарищи, вероятно, в насмешку за белизну дали прозвище Чар ноты.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке