Как-то во второй половине дня они нашли в огромном треногом шкафу carillons - четыре музыкальные шкатулки, которыми увлекались в жеманном восемнадцатом веке. Три из них, покрытые пылью и паутиной, остались немы, но четвертая, более новая, в плотно закрытом ящике из темного дерева, вдруг ожила: ее медный, утыканный иголками валик стал поворачиваться, задевая стальные язычки, и тишину комнаты наполнили хрупкие серебристо-пронзительные ноты знаменитого "Венецианского карнавала". Губы влюбленных подчинились этим разочарованным звукам, и когда их объятья разомкнулись, они с удивлением обнаружили, что музыка давно кончилась, и уже не она аккомпанировала их поцелуям, а они в своих ласках пытались удержать ее призрачный след.
Однажды их поджидал сюрприз совсем иного рода: в старых гостевых покоях они заметили за шкафом потайную дверь. Столетний замок легко поддался их пальцам, возбужденно вздрагивающим от соприкосновений и совершаемых усилий, и за дверью открылась узкая лестница из розового мрамора, которая, мягко закругляясь, вела наверх и упиралась в другую, открытую дверь с ободранной стеганой обивкой. За этой второй дверью находилось странное затейливое помещение, состоящее из среднего размера гостиной и шести выходивших в нее маленьких комнат. Полы из белоснежного мрамора в каждой комнате, включая гостиную, имели уклон к желобу вдоль стены; низкие потолки украшали цветные фрески, отсыревшие настолько, что на них, к счастью, ничего нельзя было разобрать; большие потускневшие зеркала, одно из которых было разбито посередине, закрывали почему-то только нижние части стен и соседствовали с витиеватыми светильниками восемнадцатого века. Окна смотрели в глухой, похожий на колодец двор, куда не проникал солнечный свет и не выходили другие окна. В каждой комнате, даже в гостиной, стояли широкие, слишком широкие диваны с зацепившимися за оголенные гвозди лоскутами отодранной шелковой обивки и пятнами на подлокотниках; изящные мраморные камины украшала тонкая резьба, изображающая сцены истязаний и обнаженные тела в иступленных позах, частично изуродованные яростными ударами молотка. Темные пятна проступающей сырости на уровне человеческого роста растекались по стенам странными густыми разводами.
Встревоженный Танкреди не захотел, чтобы Анджелика открывала стенной шкаф в гостиной, и открыл его сам. Шкаф оказался очень глубоким и хранил удивительные вещи - мотки тонких шелковых шнуров, пузырьки с испарившимся содержимым, серебряные шкатулочки с непристойным орнаментом и крошечными этикетками, на которых, как в аптеке, изящными черными буквами было выведено: Estr. catch., Tirch-stram, Part-opp. В углу, завернутые в грязную материю, лежали маленькие кожаные хлысты и плетки из бычьих жил: хлысты были с серебряными ручками; плетки до расходящихся хвостов были обтянуты красивым старинным шелком, белым в голубую полоску, на котором можно было разглядеть три ряда темных пятнышек. Еще в шкафу лежали металлические приспособления непонятного назначения. Танкреди стало страшно, страшно за самого себя. Он понял, что обнаружил во дворце тайный источник похоти, центр излучения вожделений.
- Пойдем отсюда, дорогая, - сказал он, - здесь нет ничего интересного.
Они плотно закрыли дверь, спустились по лестнице, задвинули на место шкаф. В этот день поцелуи Танкреди были легкими, словно он целовал Анджелику во сне или молил об отпущении грехов.
По правде говоря, хлыстов и плеток в Доннафугате было, пожалуй, многовато - почти столько же, сколько и гепардов. На следующий день после обнаружения загадочных комнат влюбленным попалась на глаза еще одна плетка, правда, совсем иного назначения. И произошло это не в заброшенной части дворца, а в покоях, первозданный облик которых бережно сохранялся с давних времен. В этих покоях, называвшихся "Покои святого Герцога", в середине семнадцатого века заточил себя, как в личном монастыре, один из Салина, чтобы неустанным покаянием вымолить путь на небо. Комнаты отшельника были узкими и низкими, с полами из обыкновенного кирпича и выбеленными известкой стенами, как в жилищах бедных крестьян. Последняя из них выходила на балкон, откуда открывался вид на желтые, освещенные равнодушным светом просторы уходящих за горизонт владений Салина. Здесь же на стене было огромное распятие: голова истерзанного Бога упиралась в потолок, кровоточащие ступни касались пола; рана в ребрах походила на онемевший рот, которому жестокие мучения не позволили произнести последних слов о спасении. Рядом с изображением безжизненного тела на вбитом в стену гвозде висела плеть: от короткой ручки тянулись шесть задубевших кожаных хвостов со свинцовыми шариками на концах величиной с лесной орех. Это была disciplina святого Герцога - его орудие самобичевания. В этой комнате Джузеппе Корбера, герцог ди Салина бичевал себя перед собственным богом и собственными владениями, убежденный в том, что искупает земли, окропляя их своей кровью. Охваченный священным экстазом, он верил, что только после такого искупительного крещения земли эти станут по-настоящему его, как говорится, кровь от крови, плоть от плоти. Но он ошибся: многие из тех земель, что были видны из окна, уже принадлежали другим, в том числе дону Калоджеро, а значит, Анджелике, а значит, и их с Танкреди будущему ребенку. Мысль, что красота может так же служить выкупом, как и кровь, опьянила Танкреди. Анджелика, опустившись на колени, целовала пригвожденные ноги Христа.
- Ты для меня, - сказал он, - как эта плеть святого Герцога, как средство искупления.
Анджелика не поняла и, улыбнувшись, повернула к Танкреди свою прекрасную пустую головку; тогда он бросился рядом с ней на колени и стал целовать ее с таким ожесточением, что поцарапал ей небо и поранил губу, и она застонала от боли.
Так проходили их дни - в блужданиях по замку и в грезах наяву: они спускались в бездны ада, откуда любовь выводила их наверх, и поднимались в райские кущи, откуда та же любовь низвергала их вниз. Оба с нарастающим беспокойством чувствовали, что метать банк становится все рискованней, и лучше, пока не поздно, остановить опасную игру; тогда они прекращали свои искания и, точно в тумане, брели в самые дальние комнаты, где, сколько ни кричи, никто тебя никогда не услышит. Но они и не думали кричать: сжимая друг друга в целомудренных объятьях, они лишь вздыхали и тихо всхлипывали от переполнявшей их жалости к самим себе. Серьезным испытанием для них были дальние гостевые комнаты, где давно никто не останавливался, но стояли хорошие кровати со свернутыми матрацами: достаточно было одного движения руки, чтобы их расстелить. Однажды Танкреди не по зову разума, разум его безмолвствовал, а по зову кипевшей в нем крови решил положить этому конец. Анджелика, особенно соблазнительная в то утро, сказала, недвусмысленно намекая на охватившее их при первой встрече желание:
- Я твоя послушница.
И вот уже не женщина - самка откровенно предлагает себя, вот уже самец берет верх над мужчиной… Но в этот момент звуки церковного колокола обрушились на уже готовые слиться тела, подчиняя удары их сердец своему ритму; губы разомкнулись, расплылись в улыбке - они взяли себя в руки. На следующее утро Танкреди должен был уезжать.
Это были лучшие дни в жизни Танкреди и Анджелики, которым впереди суждены были и взлеты, и падения, и неизбежные страдания. Но они еще не знали этого и мечтали о будущем, представляя его себе вполне ясным и не подозревая, что их мечты развеются как дым. Состарившись и став бесполезно мудрыми, они со щемящим сердцем вспоминали эти дни - дни не оставлявшего их и постоянно сдерживаемого желания, побеждаемого каждый раз соблазна, когда дворцовые кровати манили их к себе и когда влечение друг к другу, именно оттого, что они подавляли его, достигало своего высшего накала в отказе, то есть в настоящей любви. Эти дни были коротким, но прекрасным прологом к их браку, оказавшемуся малоудачным во всех отношениях, в том числе и в сексуальном, но прологом, воплотившимся в завершенное целое; так некоторые увертюры переживают сами оперы, сохраняя намеченные с застенчивой игривостью темы арий, забытых впоследствии из-за своей невыразительности.
Когда Анджелика и Танкреди возвращались в мир живых из мира угасших пороков, забытых добродетелей и, главное, неутоленного желания, их встречали добродушной иронией.
- Сумасшедшие! Где это вы умудрились собрать столько пыли? На кого ты похож, Танкреди? - смеялся дон Фабрицио, и племянник шел приводить себя в порядок
Пока его друг умывался, брезгливо фыркая при виде черной как уголь воды, стекавшей с лица и шеи, Кавриаги сидел верхом на стуле и сосредоточенно курил виргинскую сигару.
- Не спорю, Фальконери, синьорина Анджелика красивая девушка, краше я не встречал, но это не снимает с тебя вины. Ты должен себя хоть немного обуздать. Сегодня вы провели наедине три часа. Раз уж вы так влюблены друг в друга, то, ради бога, венчайтесь скорее и не смешите людей. Ты бы сегодня посмотрел на физиономию ее папаши, когда он вышел из мэрии и узнал, что вы все еще не вернулись из своего плаванья по морю комнат! Тормоза нужны, дружище, тормоза, а с ними у вас, сицилийцев, плохо!
Он витийствовал, радуясь возможности навязать старшему товарищу по оружию, кузену "глухой" Кончетты свой взгляд на вещи. Танкреди замер с полотенцем в руках: слова Кавриаги не на шутку разозлили его. Да он мог бы поезд на ходу остановить, а ему говорят, что у него плохо с тормозами! Впрочем, бесцеремонный берсальер отчасти был прав: нельзя забывать о том, что подумают другие. Конечно, таким блюстителем нравственности Кавриаги сделала зависть, поскольку теперь уже было ясно, что из его Ухаживания за Кончеттой ничего не выходит. Но ведь и Анджелика виновата! Когда сегодня он прокусил ей губу, как сладка была ее кровь! И как податливо ее тело в его объятьях! Но Кавриаги прав: это не дело.