Растут косматки на поле, на залежах, но большей частью, конечно, на лугах-Малых и Больших. Наверно, это какая-нибудь разновидность молочая, потому что, как только откусишь очищенный от густого оперения (отсюда - косматки) стебелёк, из него, как из вскрытого вымени, брызнет густая белая струя, но не горькая, как у молочая, а вкусно-сладкая, напоминающая сливки. Белым это косматкино молоко остаётся недолго, всего лишь одну минуту, потом тускнеет, застывает, делается сначала жёлтым, затем шоколадным и, наконец, тёмно-коричневым. В этот-то цвет на весь косматкин сезон - а он довольно продолжительный - окрашиваются и детские лица, и их холщовые рубахи да платья.
За косматками ребят ведёт уже Егорка: ему лучше всех известны хорошие места. Считалось, что самые вкусные и сочные растут на Больших лугах, и туда-то чаще всего и отправлялись харламовская детвора и её товарищи. Было много косматок и на кладбище. Но рвать косматки на кладбище никто не решался: грешно, поди, да и страшновато…
Почти в одно время с косматками, но только чуть раньше, собирают щавель. Потом дети опять устремляют свои взоры к лесу: подоспели дягили, борчовка.
Ну, дягиль - это и есть дягиль. А борчовка? Это растение с резными, широкими и шершавыми, как наждак, листьями, стебель его, освобождённый от такой же шершавой кожицы, кисло-сладок и пахуч, пахнет он немного дягилем, немного чернобылом, который, как известно, тоже съедобен, немножко свирельником, а в соединении всего этого - просто борчовкой, и ничем иным. Когда дети напичкают ею свои животы, в животах начинает отчаянно бурчать. Так, вероятно, бурчовка, несколько видоизменясь, стала борчовкой. Но как бы там её ни называли, она вместе с другими травами и кореньями не давала ребятишкам помереть с голоду, за что и ей великое спасибо!
А потом ещё будут столбунцы, чернобыл, лук дикий, чеснок дикий, ну, а затем уж вообще наступит благодать: поспеют ягоды - земляника, вишня дикая, малина дикая, черёмуха, костяника, ежевика, да мало ли ещё чего найдётся у природы для человека, ежели он с нею дружен.
В конце концов дети насыщаются и не прочь пофилософствовать. Санька, например, всё чаще пристаёт к деду со странными вопросами. Видя, что тот сажает яблоню, недоумевает:
- Зачем ты это делаешь, дедушка?
- Что? - переспрашивает Михаил Аверьянович, не прекращая своего занятия.
- Зачем яблоню сажаешь? Ты ведь уж старый, помрёшь скоро, и тебе не придётся есть от неё яблоки. Зачем же её сажать?
- Ах, вот ты о чём! - Михаил Аверьянович делается необычно серьёзным и задумчивым. - Глупый ты, Санька. Ведь будешь жить ты и у тебя будут дети. Им ведь тоже нужен будет сад. Вот для вас и сажаю. Помру я - вы будете сажать.
Санька удивляется его словам, думает о чём-то, потом опять спрашивает:
- Ты, значит, нас любишь, дедушка?
- А как же!
- И мы тебя любим. Очень-очень!.. - признаётся Санька и подходит к матери, которая занята тем же, что и свёкор.
- Мам, а почему ты не пускаешь нас к Полетаевым?
Фрося вспыхивает и, глянув на Михаила Аверьяновича, торопливо шепчет:
- Отвяжись ты от меня, ради Христа. Что ты пристал? - Губы её дрожат, она морщится и сердито кричит на сына: - Поди, поди отсюда! Не мешай!
Санька уходит озадаченный и немного обиженный. Он уже смутно начинает понимать, что мать утаивает что-то от него, а это ведь нехорошо: мать на то и мать, чтобы ничего не скрывать от детей, думает он.
5
В конце мая совершенно неожиданно объявился Николай Харламов.
Фрося и Михаил Аверьянович находились в саду и узнали эту новость от прибежавшей из Савкина Затона Настеньки. Девочка так запыхалась, что не скоро от неё добились, что же случилось.
- Пап… папаня… папаня…
- Что, что, говори же, глупая, толком? - Фрося тормошила дочь и, когда Настенька выговорила наконец "приехал", почувствовала головокружение и одновременно приступ страшной тошноты, мучившей её всегда в первые месяцы беременности. Оттолкнув дочь, она кинулась в терновник и минут через десять вернулась оттуда бледная, с опухшими, мокрыми глазами. Она подняла эти вялые, скорбные глаза на задумавшегося свёкра, прислонившегося спиной к зерновке, и жалко, обречённо поморщилась.
- Ну, ничего, ничего. Надо идти. - Михаил Аверьянович глядел на неё добрыми, сочувствующими глазами.
Ему было и больно оттого, что известие, принесённое Настенькой, нисколько не обрадовало её мать, и в то же время он хорошо понимал её состояние, понимал, как тяжела, как страшна для неё эта встреча; ещё неизвестно, какое сообщение было бы для Фроси ужасней - то, с каким прибежала сейчас Настенька, или то, из которого Фрося узнала бы, что муж её убит…
- Мам, мам… Дедушка!.. Идёмте же скорее! - звала их Настенька, и это вывело свёкра и его невестку из минутного оцепенения.
Они быстро пошли лесной дорогой в село.
Возле Ужиного моста Фрося остановилась.
- Передохнем маленько. Сердце зашлось что-то. - Она прислонилась спиной к перилам и часто, трудно дышала. На белом, как мрамор, лбу её выступила испарина. Губы непроизвольно, сами собой шептали: "Господи, спаси меня, грешную!"
Дальше, до самого дома, Михаил Аверьянович вёл её под руку. - Настенька крепко вцепилась в материну юбку, да так и вошла в избу.
Сияющая Олимпиада Григорьевна носила от печки в переднюю какие-то закуски. Дарьюшка помогала ей. Старая Настасья Хохлушка, очевидно чувствуя приближение грозы, сидела на длинной лавке, облепленная детьми, сидела, как клушка, готовая укрыть, защитить своих птенцов. Николай, Пётр, Карпушка и ещё несколько затонских мужиков в передней пили водку. Николай - при мундире, в синих брюках, рыжие усы закручены чёрт знает как - был хмелен и весел. Однако при виде жены белые глаза его ещё больше побелели, усы задёргались. Все, кто был в комнате и громко разговаривал, ожидающе примолкли. Пётр Михайлович принялся стричь воздух двумя своими пальцами. Иван Мороз, раньше всех из Фросиной родни прослышавший о приезде Николая Харламова, не донеся стакана до раскрытого уже в готовности рта, так и застыл, как бы внезапно чем-то поражённый.
Фрося подгибающимися, плохо слушающимися её ногами робко приблизилась к столу, низко поклонилась:
- Здравствуй, Коля. С приездом тебя…
Злая усмешка шевельнулась в усах. И он крикнул-скомандовал, особенно нажимая на благоприобретённое им в тыловых городах, чуждое затонцам "а":
- Атставить!
Фрося вздрогнула и выпрямилась.
- Коля…
- Атставить!
Унтер-офицер по воинскому званию и ротный писарь по должности, Николай Михайлович в армии не имел своих подчинённых, и по этой причине ему никогда не удавалось командовать, - с тем большим удовольствием он делал это сейчас, когда перед ним стоял один-единственный человек, который полностью в его власти и который к тому же тяжко провинился перед ним. И, упиваясь и этой властью, и возможностью беспрепятственно чинить суд свой, он на малейшее движение её отвечал этой глупой и злой командой: "Атставить!"
Он не глянул на отца и потому не видел, как темнел лицом Михаил Аверьянович, не слышал, как хрустнули пальцы, скрученные в железный кулак за его спиной. Михаил Аверьянович неслышно подошёл к столу и глыбищей навис над служивым, сделавшимся вдруг опять маленьким и беспомощным. Отец спокойно осведомился:
- Скажи, Микола, там, откуда ты заявился, все такие дураки али ты один? - И, уже не в силах сдержаться, грозно выдохнул: - Мерзавец! Запорю сукиного сына!.. - Переведя взгляд на Олимпиаду Григорьевну, приготовившуюся было заступиться за своего любимца и теперь, под этим его тяжким, как кувалда, взглядом утратившую всю решительность, спросил: - Ты, глупая баба, сболтнула?
Пальцы за спиной вновь звучно и обещающе хрустнули. И, как бы только и ожидая этой минуты, в переднюю тёмным и мягким шаром вкатилась Настасья Хохлушка.
- Що ты надумав, батька? - накинулась она на сына. - Господь с тобой! Молодое дело - помирятся! - И заговорила и забегала по избе, наполнив всю её крупным своим, не по летам подвижным телом и певучим, воркующим, странно успокаивающим всех голосом: - Фрося, детынька, а ты б в ноги, в ноги ему, он и того… трохи охолонет, отойдёт, простит тебя. С кем греха не бывает!..
Фрося послушалась и встала на колени:
- Прости меня, Христа ради, Коля!
- Атставить!
И, как бы обожжённая этим обидным словом, Фрося метнулась к двери. И нельзя было понять отчего - оттого ли, что случилось уж слишком неожиданно, оттого ли, что все были поражены тягостной этой сценой, но только никто не попытался удержать её, а когда опомнились, было уже поздно: Фрося пропала…
Фрося и сама не сумела бы рассказать в точности, где была, где пряталась остаток дня, прежде чем оказалась в этих зарослях на берегу Вишнёвого омута. Был поздний вечер, пели, захлёбываясь, соловьи. Круглый глаз омута светился тихо и загадочно. Теплынь. Фросю, однако, била лихорадка. Камень, который она должна была повесить себе на шею, лежал у её босых ног, касаясь их своим холодным и острым краем. И от этого острого холода у неё стыло всё внутри, губы леденели, тряслись.
Фрося не знала, что всюду за нею по пятам шла Улька, и потому чуть не умерла от страху, когда позади послышался шорох раздвигаемых ветвей.
- Кто там? - вскрикнула Фрося и, оглянувшись, узнала Ульку. - Ульянушка, тётя Ульяна, ты?
Улька стояла уже рядом и глядела на Фросю осуждающе своими светившимися в темноте и вроде бы уж и не безумными глазами.
- Доченька, не надо, - хрипло говорила она, вцепившись в Фросины плечи сухими, жёсткими пальцами. - Пойдём отсюда, пойдём!..
Фрося подчинилась.