– Я смеюсь, потому что счастлива, – хохотала она, напрасно зажимая руками рот. – Просто ужасно счастлива. И не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, как комично ты выглядел, убегая от меня с доспехами под мышкой.
– Я убегал не от тебя, – ответил я. – Я убегал от самого себя. Но от себя не убежишь… Ни на стенах, ни во Влахернах, ни во сне, ни наяву. Невидимая, ты все время стояла рядом со мной.
Ее мягкие губы раскрылись под моими губами. Ее дыхание было наполнено любовью. В своей страсти – да нет, в своей боли – Анна все теснее прижималась ко мне и гладила пальцами мои плечи и спину, словно хотела, чтобы ее руки навсегда запомнили мое живое тело.
Потом я лежал рядом с ней, опустошенный, спокойный, совершенно холодный. Я сорвал ее цветок – и она позволила мне это. Теперь она – обесчещенная женщина. Но я все равно любил ее. Любил такой, какой она была. Любил ее, любил даже ее капризность.
После долгого молчания Анна прошептала мне на ухо:
– Иоанн Ангел, разве сейчас – не лучше всего?
– Лучше всего то, что происходит, – пробормотал я, с трудом борясь со сном.
Анна беззвучно рассмеялась и тихо сказала:
– Все так просто и легко, так ясно и понятно. Это только ты все немыслимо усложняешь для самого себя. Но сейчас я счастлива.
– Не жалеешь?.. – сонным голосом проговорил я, чтобы что-то сказать.
Анна изумилась:
– А что мне жалеть? Теперь ты уже больше никогда не убежишь от меня. И мне очень хорошо. Нет, если бы ты сейчас обвенчался со мной, это не прибавило бы мне уверенности. Ты ведь уже бросил одну жену… Но после того, что ты со мной сделал, совесть не позволит тебе вот так запросто меня оставить. Уж настолько-то я тебя знаю – каким бы твердокаменным ты себя ни считал, мой любимый.
Я погрузился в блаженный покой и не мог заставить себя задуматься над ее словами. Голова Анны лежала на моем плече, ее губы ласкали мое ухо, ее волосы щекотали мне шею, и я чувствовал аромат гиацинтов… Я положил руку на обнаженную грудь женщины и крепко заснул. Впервые за долгое-долгое время я не видел никаких снов.
Спал я долго. И не проснулся, когда уходила Анна. Не проснулся даже тогда, когда на рассвете загремела большая пушка, призывая турок к утренней молитве. Солнце стояло уже высоко, когда я наконец открыл глаза. Я отлично отдохнул и чувствовал себя обновленным и счастливым.
Анна ушла, когда я спал. Но это было лучше всего. Я не хотел, чтобы ее заметили. И знал, что смогу увидеть ее снова. Чувствуя себя таким веселым и свободным, каким не был никогда в жизни, я отправился подкрепиться обильным завтраком. Я не надел доспехов, даже не пристегнул к поясу меча. В своей скромной латинской одежде я смиренно, как пилигрим, двинулся к монастырю Пантократора.
В обители мне пришлось ждать несколько часов, пока монах Геннадий предавался благочестивым размышлениям. Все это время я молился перед святыми образами в монастырской церкви. Просил Господа отпустить мне грехи. Я погружался в мистический мир своей души. Знал, что Бог меряет наши прегрешения совсем иной мерой, чем люди.
Увидев меня, монах Геннадий нахмурился и устремил на меня свой горящий взгляд.
– Что ты хочешь от меня, латинянин? – спросил этот человек.
Я сказал:
– В молодости я встречал в афонском монастыре многих людей, которые отреклись от римской веры и вернулись в лоно греческой церкви, чтобы посвятить жизнь Богу и служить Ему так, как это изначально было принято в христианстве. Мой отец умер, когда я был еще ребенком, но из его бумаг я узнал, что он был греком из Константинополя. Он предал свою веру, женился на венецианке и отправился к папе в Авиньон. Отец мой жил в Авиньоне и до самой смерти получал жалованье из папской казны. В этом городе я и родился. Но, покинув Византию, отец мой впал в ересь. Теперь, когда я пришел в Константинополь, чтобы умереть на его стенах, сражаясь с турками, я хочу вернуться к вере моих предков.
Ослепленный религиозным экстазом, монах не слишком внимательно вслушивался в мои слова, и я был благодарен ему за это, поскольку мне не хотелось отвечать на недоверчивые вопросы, которые обязательно стал бы мне задавать более вдумчивый человек. Геннадий же лишь обвиняюще вскричал:
– Так почему же ты сражаешься против турок плечом к плечу с латинянами? Даже султан – лучше императора, признавшего папу.
– Не будем об этом спорить, – попросил я. – Исполни лучше свой долг. Тебе довелось стать пастырем, который на своих плечах принесет обратно отбившуюся от стада овцу. Вспомни и о том, что однажды ты сам после долгих размышлений подписал унию. Мой грех – не тяжелее твоего.
Левой рукой монах поднял правую, которая, как я только сейчас заметил, была парализована, и торжествующе произнес:
– День и ночь молил я Бога, чтобы в знак прошения Он повелел отсохнуть этой руке, подписавшей во Флоренции дьявольскую бумагу. И когда грянул первый пушечный залп, Всевышний услышал мои молитвы. И теперь на меня снизошел Святой Дух.
Геннадий позвал послушника, велел ему сопровождать нас, отвел меня во двор, к рыбному прудику и приказал мне раздеться. А когда я скинул свой костюм, монах затолкал меня в пруд, погрузил мою голову в воду и заново окрестил меня. Почему-то нарек меня Захарием. Выйдя из воды, я, как положено, исповедался перед монахом и послушником, и Геннадий наложил на меня лишь легкую епитимью, поскольку я добровольно отказался от своих заблуждений. Лицо монаха сияло и лучилось, он явно смягчился, помолился за меня и дал мне свое благословение.
– Теперь ты – настоящий грек, – проговорил Геннадий. – Помни, что наступило роковое время и скоро пробьет последний час. Поэтому Константинополь должен погибнуть. Чем дольше он будет сопротивляться, тем страшнее станет ярость турок и тем ужаснее окажутся страдания, которые выпадут и на долю невинных людей. Если город по Божьей воле должен перейти под власть султана, кто же может помешать этому? Тот, кто воюет с султаном, противится в своем ослеплении Господней воле. Тот же, кто изгонит латинян из Константинополя, совершит богоугодное дело.
– Чьи слова ты повторяешь? – спросил я взволнованный до глубины души.
– Я повторяю те слова, что подсказали мне скорбь страдания и страх за мой город, – резко ответил монах. – Не я, смиренный инок Геннадий, говорю это, но Дух Святой речет моими устами.
Геннадий огляделся по сторонам и заметил серых рыбок в пруду; мы вспугнули их, и теперь они тревожно метались в мутной воде.
– Судный день близок! – вскричал монах, указывая на рыб левой рукой. – И в день тот рыбы сии станут от страха и ужаса красными, как кровь, – и тогда даже неверующие уверуют! Пусть это будет знамением! И если ты тогда не умрешь, то увидишь эту картину. Сам Всевышний, всемилостивейший наш Господь говорит моими устами.
Геннадий произнес это так страстно и убежденно, что я не мог ему не поверить. Потом он устал и замолчал. Когда послушник ушел, я оделся и сказал:
– Отец мой, как ты только что слышал, я согрешил и совершил преступление. Я спал с греческой женщиной и лишил ее невинности. Могу ли я как-то загладить свою вину, обвенчавшись с этой женщиной, хотя у меня уже есть супруга во Флоренции, с которой я вступил в законный брак и связан клятвами, произнесенными в латинском храме?
Монах задумался. В глазах у него появился блеск, сразу выдавший в смиренном иноке бывшего политика. Наконец Геннадий сказал:
– Папа и его кардиналы так страшно поносили и преследовали нашу церковь, наших патриархов, да и наш символ веры, что с моей стороны не будет грехом сделать что-то назло латинянам. Насколько это в моих силах, конечно… После сегодняшнего крещения твой прежний брак теряет силу. Я объявляю его недействительным, ибо мы находимся в таком тяжелом положении, что у нас нет даже настоящего патриарха, который мог бы совершить это, есть лишь отступник, Георгий Маммас, да падет проклятие на его голову. Приходи сюда с этой женщиной, я обвенчаю вас в этих святых стенах – и вы станете мужем и женой.
Поколебавшись, я сказал:
– Это деликатное дело, которое нужно держать в тайне. Возможно, ты ее даже знаешь. Если ты нас обвенчаешь, на тебя обрушится гнев могущественного вельможи.
Монах ответил:
– На все – воля Божья. Грех необходимо искупить. А какой же отец может быть таким негодяем, чтобы помешать своей дочери вернуться на стезю добродетели? Мне ли трепетать перед вельможами и архонтами, если я не убоялся самого императора?
Геннадий предполагал, что я соблазнил дочь какого-нибудь симпатизирующего латинянам придворного, и потому обрадовался моей просьбе. Обещал сохранить все в тайне, если я приду к нему с этой женщиной прямо сегодня вечером. Я не настолько хорошо знаю обычаи греческой церкви, чтобы понять, будет ли такое венчание иметь хоть какую-то силу. Но оно имело силу для моего сердца.
Обрадованный, я поспешил в свой дом возле порта. Предчувствие меня не обмануло. Она была там. Велела принести из монастыря сундук со своими вещами и попереставляла все так, что дома нельзя было узнать. И еще приказала Мануилу выскрести в моих комнатах пол.
– Господин мой, – смиренно проговорил Мануил, выжимая мокрую тряпку, с которой стекала грязная вода, – я как раз хотел отправиться разыскивать тебя. Эта своевольная женщина действительно собирается поселиться здесь и перевернуть . Все с ног на голову? У меня разболелись колени и ломит спину. Разве плохо нам было без женщины в доме?
– Она останется здесь, – ответил я. – Никому не говори об этом ни слова. Если соседи начнут любопытствовать, скажи, что это латинянка, подруга хозяина дома, и что она будет тут жить, пока не кончится осада.