радостно пел он в неуместном восторге. Со стаканом в руке, с веселой и озорной улыбкой на румяных губах, он тотчас же запел новую песню, беспечную, веселую…
Аристотель мудрый,
Древний философ…
Гусляр и хор подхватили:
Пропил панталоны
За сивухи штоф!
Голоса у Толстого не было никакого, но пел он задорно, остроумно и великолепно декламируя:
Цезарь - сын отваги
И Помпей-герой…
Хор грянул:
Пропивали шпаги
Тою же ценой!..
Толстый царил… Толстый дирижировал. Морда его то сжималась в кулак, то снова разжималась…
Папа Пий девятый
И десятый Лев…
Хор не давал ему докончить и, чокаясь между собой, пел:
Пили доппель-кюммель
И ласкали дев!..
Толстый всех уверял:
Даже перед громом
Пьет Илья-пророк…
Хор добавил:
Гоголь-моголь с ромом
Или чистый грог!
Все уже постукивали каблуками и кулаками. Глаза огарков сверкали, щеки горели. Тогда гусляр как-то особенно забористо ударил в струны.
Чарочки по столику похаживают,
Пьяницы бородушки поглаживают! -
звонко запел Михельсон, поглаживая бороду. Толстоголовый Новгородец тоже демонстративно теребил рыжий клок на своем подбородке.
- Толстоголовый! Лезгинку! - кричали другие.
На середину комнаты выскочил пьяный Новгородец. Гусляр заиграл лезгинку.
Новгородец пустился танцевать. Огарки мерно хлопали в ладони. Лица их были серьезны.
Толстоголовый танцевал безобразно. Видно было, что о лезгинке он не имел понятия, и почему ее любил - оставалось тайной.
Он был смешно пьян, телодвижения выходили у него преднамеренными, заранее обдуманными, неудачными, и вся тощая фигура его - в синей блузе, подпоясанной ремнем от чемодана, в традиционных огарческих обрезках, с толстой стриженой головой и близорукими глазами в очках - очень мало шла к лезгинке.
Он кончил тем, что подбросил с ноги к потолку свой стоптанный обрезок.
Огарки расхохотались.
После него выскочил на середину комнаты Сашка.
Он сбросил пиджак, ухарски топнул ногой и закричал:
- Гопака!
Раздались подмывающие отчаянные звуки запорожского танца.
- Выходи! - вызывающе крикнул Сашка Толстому.
Толстый медленно вышел из-за стола и встал против Сашки. Он был живописен в своих необъятных штанах запорожца, с расстегнутой грудью, в мягкой тюбетейке с черной длинной кистью на макушке и огарческих опорках.
- Жарь! - сказал он Сашке.
Сашка "пустил дробь".
Он плясал залихватски, отчаянно, весь отдаваясь пляске и любуясь на свои сапоги, со всеми приемами и коленцами пляшущего мастерового.
- Ах, собака, что делает! - одобряли пляску зрители. - Землю ест!
Гусли звенели.
Но когда Сашка, запыхавшись и тяжело дыша, встал на свое место, Толстый с первых же движений уничтожил противника. Начал он с того, что сделал грациозный прыжок балерины и, встав на носки своих опорок, послал на обе стороны воздушные поцелуи "публике". Лицо его в это время изобразило "очаровательную" улыбку. Потом он сделал фривольное "па" и вдруг могуче топнул, подбросил к потолку опорок, опять попал в него ногой, упал спиной на пол, перекувыркнулся через голову, вскочил, разбежался, высоко и легко подпрыгнул и только тогда уже пустился в могучую запорожскую "присядку".
Эта пляска сотрясла всю комнату, заставила плясать стол и стулья, со стола с громом повалились на пол бутылки, половицы пола заходили, как клавиши, а Толстый все плясал, плясал, плясал, все сильней, все отчаяннее, увлекательнее, вдохновеннее. Черная кисть на его феске на бритой голове извивалась и тоже плясала, напоминая чуб запорожца, и весь он, неистовый и мощный в своем диком веселье напоминал далекие разгульные времена Запорожской Сечи.
"Гопак" звенел…
III
Так жили огарки, и так заканчивался для них каждый приезд Гаврилы.
Его появление в "вертепе Венеры погребальной" было для них праздником пьянства и обжорства. Они "нажимали ему на брюшко", и Гаврила "давал сок". Все привезенное им, выпивалось и съедалось тотчас же: на другой день уже нечем было опохмелиться, а через несколько дней опять все сидели на "одной картошке".
Половина огарков по различным причинам всегда лежала без дела, а тот, кто сколько-нибудь зарабатывал, все отдавал Павлихе на содержание всей фракции.
Сашка и Толстый жили грошовыми уроками, Новгородец случайной перепиской. Пискра брался за все.
Главным фондом был труд Михельсона, каждую субботу приносившего семь рублей. Иногда в ожидании этих рублей огарки голодали дня по два. Мучения голода они старались заглушить в себе остротами над собой и, увеселяя себя, хохотали обычным своим смехом.
Когда, наконец, на закате солнца являлся Михельсон и приносил так мучительно нетерпеливо ожидаемый заработок, следовал быстрый, лихорадочный ужин, приправленный всегда свежим остроумием.
Но, по утолении голода, огарки начинали скучать.
Им становилось тесно и душно сидеть в "вертепе Венеры погребальной", хотелось каких-нибудь впечатлений, хотелось куда-то пойти, но пойти было некуда, кроме общественного сада на берегу Волги.
И они ходили в сад.
Огарки ненавидели это место общественного гулянья, где, казалось, каждый куст был засален и захватан "публикой", но тем не менее, томимые скукой, оторванностью от жизни и однообразием своего отброшенного существования, ходили туда каждый вечер.
Там они прятались от людей в темной поперечной аллее, где почти всегда никого не было, садились все в ряд на длинную скамейку и слушали музыку струнного оркестра, звуки которого мягко доносились к ним с вышки курзала.
Они не знали названий пьес, исполняемых оркестром, но многое из его репертуара слушали в сотый раз и знали мелодию наизусть.
И была у них любимая пьеса, так же, как и прочие, неизвестная им, которую они называли "прорезающая".
Каждый вечер дожидались они, когда оркестр заиграет ее, и упивались чьей-то удивительной музыкой.
Иногда они выходили из своей аллеи к курзалу, где на веранде, за столиками, накрытыми белой скатертью, пила и ела разодетая чистая публика, а мимо по главной, ярко освещенной электричеством аллее медленно двигалась густая толпа гуляющих, такая же чистая, нарядная, затянутая и шуршащая, как и та, которая ела на веранде.
И огарки становились в ряд, как раз против веранды, наполненной ужинающими, и лицом к лицу с бесконечной вереницей гуляющей нарядной толпы.
Прислонясь к фонарному столбу или изгороди, долго и угрюмо смотрели они на все происходившее перед их глазами и стояли как укоризненные, голодные тени.
Всматриваясь в мелькающие физиономии толпы, они словно хотели узнать, чем эти люди, прилично одетые, имеющие деньги, жен, счастье, выше и лучше их, огарков, ничего из благ жизни не имеющих.
И все эти без конца сменявшиеся лица сливались, наконец, в их глазах в одну огромную, скверную, скотскую рожу, безобразно самодовольную, низменную и неприхотливую, поразительно ко всему равнодушную, не слышащую за своим гвалтом чудной музыки.
И огарки чувствовали себя выше толпы.
Им казалось, что если бы они когда-нибудь попали в это общество, живущее в роскошных квартирах, где звучат струны рояля, где женщины красивы, образованны, нежны и выхоленны, то непременно были бы там интереснее других, умнее, остроумнее, лучше всех. Но они презирают это общество. Они там издевались бы.
Презирая сытую толпу, огарки все-таки с завистью смотрели на еду сидящих на веранде, на рюмки, на бутылки, на золотистое пенистое пиво.
Если в этот момент в гуляющей толпе мелькал высокий Митяга в своем новом картузе, - Сашка, как самый дерзкий из огарков, открывал на него охоту: выждав, когда Митяга доходил до конца аллеи, Сашка внезапно появлялся из-за куста и, не говоря ни слова, срывал с головы Митяги знаменитый картуз, подбитый красными убеждениями.
- Дав сюда пол-лика! - говорил он Митяге, держа картуз за спиной.
Чтобы скорее отвязаться от огарка, скупой Митяга, растерявшийся и негодующий, ворча ругательства, быстро вынимал кошелек и вносил выкуп за свои убеждения.
С пол-ликом огарки отправлялись в дешевую, грязную пивную Капитошки.
Там, за пятью бутылками пива, они давали волю своему сарказму. В душе их поднималась бессознательная едкая горечь, обида и отчаяние, но выливалось все это в крепкое, ядреное остроумие и бесшабашную удаль, - они словно хотели сказать кому-то: "Вы считаете нас пьяницами, кабацкими личностями, ну, так вот смотрите: мы действительно такие, думайте о нас именно так, - нам на это наплевать!"
Толстый сыпал самыми неожиданными сравнениями, меткими убийственными словечками, и фракция топила свою горечь в громозвучном смехе, а тоску - в пиве.
Знакомство огарков с Павлихой началось еще в первые дни появления их в городе, когда они бродили в одиночку в поисках работы, как голодные собаки. Можно сказать, что цементом фракции была Павлиха.
Один по одному, по какой-то роковой случайности, собрались они в ее "вертепе" - голодные, грязные, измученные.
Квартирная хозяйка, у которой столовались рабочие из мастерских, она каждого из них обласкала, накормила, словно не замечая того, как они опустились.
Она так славно улыбалась каждому новоприбывшему, как будто бы невесть какой клад к ней свалился.