Он усадил ее около себя на диван благосклонным, почти отеческим жестом, стал хвалить ее за ее честолюбие и любовь к настоящему искусству, за ее желание вырваться из когтей легких и пагубных опереточных успехов, но для этого требовалось поработать, хорошенько поработать, серьезно поучиться.
- О, что касается ученья, - сказала девочка, размахивая свертком нот. - Вот! Каждый день я упражняюсь по два часа у г-жи Вотер!
- У Вотер… Превосходно… Отличная метода…
Он развернул сверток с видом знатока.
- Посмотрим, что мы поем?.. А! а! вальс из "Мирейль"… песенка Магали… Да это песенка моей родины.
И, покачивая головой и опустивши веки, он начал напевать:
О, Магали, моя возлюбленная,
Бежим вдвоем под тень деревьев,
В чащу молчаливого леса.
Она продолжала:
Ночь раскрыла над нами свои покровы…
И твои прекрасные глаза…
И Руместан запел уже во весь голос:
Заставят померкнуть звезды…
Она прервала его:
- Постойте-ка… Мама нам проаккомпанирует.
Она сдвинула пюпитры, открыла рояль и силой усадила за него мать. Ах! это была решительная маленькая особа… Министр поколебался секунду, положивши палец на страницу дуэта. А вдруг их услышат!.. Ничего! Уже три дня, как каждое утро в зале идут репетиции… Они начали.
Оба, стоя рядом, следили глазами по одной и той же странице нот, тогда как г-жа Башельри аккомпанировала на память. Их лбы почти прикасались друг к другу, их дыхание почти сливалось под нежные модуляции ритма, и Нума увлекался, пел с выражением, протягивал руки на высоких нотах для того, чтобы лучше вытягивать их. Вот уже несколько лет с тех пор, как он играл такую большую политическую роль, он гораздо чаще говорил, чем пел; его голос отяжелел, так же как и его фигура, но петь ему все еще доставляло удовольствие, особенно с этим ребенком.
Но зато он совершенно позабыл об епископе тюлльском и об учебном совете министерства, терявшем напрасно время за большим зеленым столом. Раз или два показывалось бледное лицо дежурного курьера, звеневшего своей серебряной цепочкой; но он сейчас же отступал назад, пораженный видом министра народного просвещения и культов, поющего дуэт с актрисой бульварного театра. Но Нума больше не был министром, а Венсеном-корзинщиком, преследующим неуловимую, вечно преображающуюся кокетку - Магали. И как она хорошо убегала, как она мило укрывалась с своей детской хитростью, жемчужным блеском острых зубов смеющегося рта, до той минуты, когда, побежденная, она отдавалась, опуская свою маленькую сумасбродную головку, утомленную бегом, на плечо своего друга!..
Очарование было нарушено г-жей Башельри, которая, окончив арию, обернулась, говоря:
- Какой голос у вашего превосходительства, какой голос!
- Да… в молодости я певал, - сказал он с некоторым хвастовством.
- Да еы еще великолепно поете… Правда, это совсем не то, что господин де-Лаппара?
Бебе, свертывавшая свои ноты, слегка пожала плечами, как бы говоря, что такая неоспоримая истина не заслуживает другого ответа. Руместан спросил несколько тревожно:
- А что… господин де-Лаппара?..
- Да он иногда приходит пообедать с нами, а после обеда Бебе и он поют свой дуэт.
В эту минуту курьер, не слыша более музыки, решился снова войти с предосторожностями укротителя, входящего в клетку хищных зверей.
- Иду… Иду… - сказал Руместан, и, обращаясь к девочке, с своим самым министерским видом, для того, чтобы хорошенько дать ей почувствовать иерархическое расстояние, разделяющее его от его секретаря, добавил:
- Прекрасно, мадемуазель. У вас талант, большой талант, и, если вам угодно петь здесь в воскресенье, я охотно даю вам на то позволение.
Она воскликнула по-детски:
- Правда?.. О! Как это мило… - И одним прыжком она бросилась ему на шею.
- Алиса!.. Алиса!.. Что ты?..
Но она была уже далеко, она мчалась через залы, где она казалась, такой маленькой посреди амфилады высоких комнат… Ребенок, ну, совсем ребенок.
Нуму эта ласка очень тронула и он не сразу пошел наверх. Перед его глазами, в оголенном саду, луч солнца скользил по лужайке, оживляя и согревая зиму. Он чувствовал такую же теплоту в сердце, точно это живое и гибкое тело, слегка коснувшись его, передало ему частицу своей весенней теплоты. "Ах! как это мило… молодость". Машинально он взглянул на себя в зеркало, охваченный тревогой, которую он давно уже не испытывал… Какие перемены, бог мой!.. Он увидал себя очень толстым, благодаря сидячей жизни и езде в экипаже, которой он злоупотреблял, с поблекшим цветом лица поздно ложащегося человека, с уже поредевшими и поседевшими висками; его ужаснула еще ширина его щек, этого плоского расстояния между носом и ушами… "Не отпустить ли мне бороду, чтобы скрыть это"… Да, но она вырастет седая… А ведь ему не было еще сорока пяти лет. Да, политика старит.
В течение одной минуты он познал вдруг ужасную грусть женщины, видящей, что для нее все кончено и что она не может уже внушать любви, тогда как может еще испытывать ее. Его покрасневшие веки наполнились слезами, и в этом дворце сильного мира сего эта глубоко человеческая горечь, к которой не примешивалось никакого честолюбия, была как бы еще острее, но, с присущей ему подвижностью и впечатлительностью, он быстро утешился, вспомнив о своей славе, о своем таланте и высоком положении. Разве это не стоило красоты и молодости, разве за это нельзя полюбить?
- Ну, конечно!..
Он нашел, что это очень глупо, отогнал свое огорчение одним движением плеча и отправился отпустить свой совет, так как у него не оставалось более для этого времени.
- Что это с вами такое сегодня?.. Вы точно помолодели…
Более десяти раз обращались сегодня к нему с этим комплиментом по адресу его отличного расположения духа, на которое все обращали внимание в кулуарах Палаты, где он не раз принимался напевать: "О, Магали, моя возлюбленная…" Сидя на скамье министров, он слушал с крайне лестным для оратора вниманием какую-то бесконечную речь о таможенном тарифе, блаженно улыбаясь с опущенными веками. И левые депутаты, испуганные его репутацией хитреца, говорили друг другу с трепетом: "Ну, держитесь хорошенько… Руместан что-то замышляет". А он просто-напросто вызывал в своем воображении силуэт маленькой Башельри среди пустоты жужжащей речи, заставлял ее расхаживать перед министерской скамьей, разбирая подробно все ее прелести, ее волосы покрывавшие до половины ее лоб белокурой бахромой, ее цвет лица розового шиповника, ее шустрые манеры полудевочки-полуженщины.
Однако, к вечеру на него опять напал припадок грусти, когда он возвращался из Версаля с несколькими коллегами-министрами. Посреди духоты вагона для курящих разговаривали тем тоном фамильярной веселости, которую Руместан повсюду вносил с собой, об одной тёмнокрасной бархатной шляпке, обрамлявшей бледное лицо какой-то креолки на дипломатической трибуне, где она внесла счастливую диверсию в таможенные тарифы и заставила их всех смотреть туда, подобно тому, как целый класс следит за порхающим во время урока греческого языка мотыльком, забравшимся в класс. Кто она была - никто не знал.
- Об этом надо спросить у генерала, - сказал весело Нума, оборачиваясь к маркизу д'Эспальон д'Обору, военному министру, старому повесе, упорно продолжавшему амурные похождения. - Ладно… ладно… не отпирайтесь. Она только на вас и смотрела.
Генерал сделал такую гримасу, что его желтая, старая козлиная бородка, точно на пружинах, поднялась до самого его носа.
- Давно уже женщины не смотрят на меня… Они только и глазеют вот на этих негодяев.
Тот, на которого он указывал, прибегнув при этом к бесцеремонным выражениям, особенно излюбленным всеми аристократическими вояками, был молодой де-Лаппара, сидевший в уголке вагона с министерским портфелем на коленях и хранивший почтительное молчание в этой компании важных лиц. Руместан почувствовал себя задетым, хорошо не сознавая чем, и принялся живо возражать. По его мнению, есть многое другое, что женщины предпочитают молодости мужчины.
- Они вам это только говорят.
- Господа, обращаюсь к вам.
И все эти господа, или обладавшие животами, на которых их сюртуки делали складки, или иссохшие и худые, лысые или совсем седые, беззубые, непременно страдающие каким-нибудь недугом, министры, помощники статс-секретарей, разделяли мнение Руместана. Спор разгорелся под грохот колес и гул парламентского поезда.
- Наши министры ссорятся, - говорили в соседних отделениях.
И журналисты пытались поймать хоть несколько слов сквозь перегородки.
- Известного человека, человека у власти, - гремел Нума, - вот что они любят. Говорить себе, что вот этот самый человек, который кладет голову к ним на колени, - человек знаменитый, могущественный, один из рычагов мира, вот что их трогает!
- Да, именно так.
- Верно… верно…
- Я думаю то же самое, дорогой коллега.
- Ну, а я вам говорю, что когда я был еще в главном штабе простым лейтенантом, и когда по воскресеньям я шел по улице в полной форме с моими двадцатью пятью годами и новыми аксельбантами, я подбирал, проходя, те женские взгляды, которые как бы покрывают вас всего с затылка до пяток, те взгляды, которых не дарят густым эполетам моих теперешних лет… Зато теперь, когда я хочу почувствовать теплоту и искренность в одном из этих немых признаний посреди улицы, знаете ли, что я делаю?.. Я беру одного из моих адъютантов, молодого, с белыми зубами и крутой грудью, и доставляю себе удовольствие прогуляться с ним под руку, сто тысяч чертей!