- Вы не узнаете меня? - сказал тот. - Вальмажур, тамбуринер!
- Ах, да, да, хорошо… хорошо.
Он хотел пройти мимо. Но Вальмажур загораживал ему дорогу, твердо стоя перед ним и рассказывая, что он приехал третьего дня.
- Только знаете, я не мог притти раньше. Когда приедешь вот так целой семьей в незнакомое место, то трудненько устроиться.
- Целой семьей? - сказал Руместан, вытаращив глаза.
- Ну, да! отец, сестра… Мы сделали, как вы говорили.
Руместан сделал один из тех смущенных и раздосадованных жестов, которые вырывались у него всякий раз, как он оказывался лицом к лицу с одним из этих счетов, предъявляемых к уплате, счетов, добровольно им на себя взятых из потребности говорить, давать, быть приятным… Боже мой! Он охотно оказал бы услугу этому славному парню… Он посмотрит, подумает, как быть… Но сегодня вечером он очень торопится… Тут исключительные обстоятельства… Милость к нему главы государства… Видя, что крестьянин не уходит, он сказал ему поспешно:
- Войдите сюда, - и они прошли в его кабинет.
Пока он, сидя за своим письменным столом, читал и подписывал спешно несколько писем, Вальмажур рассматривал обширную комнату, роскошно обставленную, книжный шкаф, шедший вокруг стен, над которым виднелись бронзовые группы, бюсты, разные произведения искусства, напоминавшие о громких процессах, портрет короля, с подписью в несколько строк, и чувствовал себя подавленным торжественным видом комнат, чопорностью резных стульев, огромным количеством книг, а особенно присутствием лакея, корректного, во фраке, ходившего взад и вперед и осторожно раскладывавшего на креслах платье и свежее белье. Но там дальше, в мягком свете лампы, добродушное широкое лицо и знакомый профиль Руместана несколько ободряли его. Покончивши с своей почтой, великий муж отдал себя в руки лакея, и, протянувши ноги для того, чтобы с него сняли панталоны и обувь, он принялся расспрашивать тамбуринера и узнал с ужасом, что перед своим отъездом Вальмажуры все продали, все, тутовые деревья, виноградник, ферму.
- Продали ферму, несчастные!
- Ах! нечего и говорить, сестра-то немного испугалась… Но отец и я мы настояли… Я говорил ей, скажи пожалуйста, чем мы рискуем, раз Нума там и мы едем по его зову?
Нужна была вся его невинность для того, чтобы осмелиться говорить так бесцеремонно о министре в его собственном присутствии. Но не это всего более озабочивало Руместана. Он думал о многочисленных врагах, которых он приобрел себе своей неисправимой манией обещаний. К чему, спрашивается, было нарушать течение жизни этих бедняков? И ему вспоминались малейшие подробности, его посещения горы Корду, сопротивление крестьянки, его убедительные фразы. Зачем? Какой демон сидит в нем? Он совсем нехорош, этот крестьянин! Что же касается до его таланта, то Нума совершенно позабыл о нем, думая только об этой обузе, об этой семье, свалившейся ему на плечи. Он слышал заранее упреки жены, чувствовал холод ее строгого взгляда. "Слова что-нибудь да значат". И теперь в своем новом положении, будучи у источника всевозможных милостей, сколько неприятностей создаст он сам себе с своей роковой благосклонностью!
Но мысль, что он теперь министр, сознание своей силы, почти сейчас же утешили его. Разве могут его тревожить подобные пустяки на такой вершине власти? Полный владыка изящных искусств, имея все театры под рукой, ему ничего не будет стоить быть полезным этому бедняге. Снова поднявшись в своем собственном уважении, он переменил тон с поселянином и для того, чтобы помешать ему фамильярничать с ним, объявил ему торжественно и очень свысока, на какие важные должности он назначен с сегодняшнего утра. К несчастию, в эту минуту он был наполовину раздет, стоял на ковре в шелковых носках, казался меньше ростом с выпятившимся вперед животом, затянутым в белую фланель кальсонов, с розовыми ленточками. Вальмажур не казался ни мало взволнованным, ибо магическое слово "министр" нисколько не вязалось в его уме с этим толстяком в рубашке и без жилета. Он продолжал называть его "мусю Нума", рассказывая ему о своей "музыке", о новых выученных им ариях. О! теперь он не боялся ни одного парижского тамбуринера.
- Постойте… вот увидите!
Он бросился было за своим тамбурином в переднюю, но Руместан остановил его.
- Ведь я же сказал вам, что мне некогда, чорт возьми!
- Ну, хорошо… хорошо… Другой раз, - сказал крестьянин с добродушным видом.
И, видя, что Межан подходит к нему, он нашел нужным передать ему удивительную историю о флейте с тремя дырочками:
- Это случилось со мной раз ночью, когда я слушал соловья. Я подумал сам про себя: Как, Вальмажур…
Он повторял теперь то же самое, что рассказывал там, на веранде. В виду его тогдашнего успеха он наивно, слово в слово запомнил свой рассказ. Но на этот раз он повторил его с некоторым робким колебанием, с волнением, которое возрастало с минуты на минуту, по мере того, как Руместан преображался на его глазах под широкой крахмальной грудью сорочки, застегнутой жемчужными запонками и черным, строгого покроя фраком, надетыми на него лакеем.
Теперь, мусью Нума точно вырос. Его голова, державшаяся прямо и неподвижно из опасения измять белую кисею банта галстука, освещалась бледным отливом ленты святой Анны на шее и широкой звездой ордена Изабеллы Католической, распластавшейся солнцем на матовом сукне. И вдруг крестьянин, охваченный глубоким уважением, понял, наконец, что перед ним находится один из земных счастливцев, то таинственное, почти химерическое существо, тот могущественный божок, к которому мечты, желания, прошения и мольбы поднимаются только на бумаге большого формата, который стоит так высоко, что смертные никогда его не видят, который так величествен, что они произносят его имя лишь вполголоса, с каким-то благоговейным страхом и невежественной напыщенностью: Министр!
Он до того смутился, бедный Вальмажур, что едва расслышал благосклонные фразы, с которыми Руместан отпустил его, предлагая ему снова наведаться к нему, но только недели через две, когда он устроится в министерстве.
- Хорошо… хорошо, господин министр…
Он попятился к двери, ослепленный блеском орденов и удивительным выражением лица преобразившегося Нумы. Этот последний почувствовал себя очень польщенным этой внезапной робостью, внушавшей ему высокое мнение о его "министерском виде", как он окрестил вперед вид своих величественно сложенных губ, сдержанных жестов и важно нахмуренных бровей.
Через несколько минут его превосходительство катил к вокзалу, забыв этот глупейший инцидент под убаюкивающее покачиванье кареты с светлыми фонарями, быстро мчавшей его к высоким и новым предназначениям. Он приготовлял уже эффекты своей первой речи; комбинируя свои планы, циркуляр ректорам, он думал о том, что скажет завтра вся страна, вся Европа при известии о его назначении, когда на одном из поворотов бульвара, в светлой полосе, падавшей от газового фонаря на мокрый асфальт, он увидал вдруг силуэт тамбуринера, стоявшего на краю тротуара, с его длинным тамбурином, болтавшимся по ногам. Оглушенный, ошеломленный, он, чтобы перейти улицу, ожидал перерыва в непрестанном движении экипажей, бесчисленных в этот час, когда весь Париж спешит домой, когда маленькие ручные тележки мчатся между колес извощичьих карет и конных омнибусов, когда гудят рожки конножелезных вагонов. В наступающей темноте, в тумане, поднимавшемся от этой сырости, в этом паре снующей толпы, бедняга казался таким потерянным, выбитым из колеи, как бы сплющенным между высокими стенами этих пятиэтажных домов, он так мало походил на великолепного Вальмажура, служившего с своим тамбурином запевалой кузнечикам на пороге своей фермы, что Руместан отвернулся и почувствовал как бы некоторое угрызение совести, печально омрачившее на несколько минут ослепительный блеск его торжества.
VII. ПАССАЖ СОМОН
В ожидании возможности по-настоящему устроиться, что могло произойти только после прибытия их мебели, отправленной малой скоростью, Вальмажуры поселились в знаменитом пассаже Сомон, в котором спокон века останавливались приезжие из Апса и его окрестностей, и о котором тетушка Порталь сохранила такое удивительное воспоминание. Они занимали там под самой крышей комнату и чулан, лишенный воздуха и света, нечто в роде ящика для дров, в котором спали двое мужчин; комната была чуть-чуть больше этого чулана, но казалась им великолепной с своей мебелью из красного дерева, подточенного червями, с изъеденным молью, помятым ковриком на полинявшем красном каменном полу и с чердачным окном, в которое виднелся кусочек неба, такого же желтого и мутного сквозь стекло, как длинная витрина ребром крыши пассажа. Они поддерживали в этой нише память о своей родине сильнейшим запахом чеснока и поджаренного лука, стряпая сами на маленькой печурке свою экзотическую еду. Старик Вальмажур, любивший поесть и быть в компании, предпочел бы ходить вниз к табльдоту, белая скатерть которого, судки и солонки из накладного серебра приводили его в восторг; ему хотелось бы принять участие в разговоре господ представителей торговли, смех которых, в часы обеда, доносился к ним, в пятый этаж. Но дочь его категорически этому воспротивилась.