"Лапидарии" Фрадике Мендеса попались мне на глаза именно в то время, когда я был всецело поглощен чувственным обожанием формы. Я увидел в них слияние двух взаимоисключающих качеств: величавого покоя и нервной чувствительности, составлявших (по крайней мере, так мне казалось) славу двух моих кумиров: автора "Цветов зла" и автора "Варварских поэм". Мало того: к моему вящему восторгу, поэт "Лапидарии" был португальцем; материалом для его мастерской чеканки послужил язык, на котором до тех пор не было создано ничего значительнее "Обручения в могиле" и "Аве, Цезарь" (единодушно признанных жемчужинами отечественной поэзии). Автор "Лапидарии" жил в Лиссабоне, входил в число наших молодых поэтов, и, несомненно, душа его, а может быть, и образ жизни были столь же оригинальны, как стихи.
Так смятый номер "Сентябрьской революции" стал для меня открытием в искусстве, провозвестием новой поэзии, призванной озарить давно желанным светом и согреть своим теплом юные души, окоченевшие в дремоте под белесой луной романтизма. Спасибо тебе, благословенный Фрадике, за то, что на моем старом языке мне довелось прочесть algo nuevo! Помнится, в порыве признательности я пробормотал вслух эти слова и, захватив номер "Сентябрьской революции", побежал к Ж. Тейшейре де Азеведо в переулок Гуарда-Мор, чтобы возвестить ему чудесное событие.
Я застал его дома; как обычно в сонные и праздные летние вечера, он сидел у себя, попивая торреское вино и заедая его клубникой. Потрясая рукой, я оглушительным голосом продекламировал "Смерть отшельника". Если память мне не изменяет, это была история аскета, умиравшего в снегах Силезии и жесточайшим образом преданного вероломной природой в минуту прощания с жизнью; все плотские влечения, все зовы страсти, которые пустынник так усердно подавлял целых пятьдесят лет, вдруг вырвались из оков и хлынули наружу бешеным потоком, не желая умирать вместе c умирающим телом не вкусив хотя бы однажды удовлетворения! И ангелы, слетевшие за его душой под пение эпиталамы, шелестя непорочными крыльями и помавая пальмовыми ветвями, нашли на месте святого отшельника омерзительного старого сатира, который ползал по земле, страстно рыча, и жадно целовал снег, мягкую, белизну снега, ибо в бредовом исступлении ему чудилось, что под ого губами нагое тело блудницы!.. Картина была описана с величавой, благородной простотой, которая казалась мне божественной. Ж. Тейшейра де Азеведо согласился, что это божественно, "хотя довольно неприлично". Он тоже считал, что необходимо вывести Фрадике Мендеса из безвестности и поднять на щит, как блистательного вожака молодой поэзии.
В тот же вечер я отправился в "Сентябрьскую революцию" разыскивать своего университетского товарища, Маркоса Видигала, который в веселые годы, отданные зубрежке римского и канонического права, прослыл среди нас знатоком классической музыки, потому что играл на концертине, читал "Историю музыки" Скудо и ввел в университетский обиход имена Моцарта и Бетховена. Теперь, влача праздное существование в Лиссабоне, он писал для воскресных номеров "Революции" хронику музыкальной жизни, что давало ему право бесплатно ходить в Сан-Карлос.
Это был веснушчатый молодой человек с редкими волосами цвета сливочного масла, вялый на вид и не блиставший живостью ума. Но он весь расцветал и преображался, когда ему случалось "соприкоснуться со знаменитостью или попробовать на зуб (его выражение) что-нибудь оригинальное". Благодаря этому он и сам постепенно стал почти оригиналом и почти знаменитостью. В тот вечер (это было в субботу и стоял изнурительный зной) Видигал еще не ушел из редакции: пыхтя от натуги и обливаясь потом в альпаковом пиджачке, он по капле выжимал из своего бедного мозга, точно из засохшего лимона, заметку о Вольпини. Не успел я произнести имя Фрадике и заглавие восхитивших меня стихотворений, как Видигал расплылся в улыбке и отбросил перо; на его вялом лице заиграло радостное оживление.
– Фрадике? Знаю ли я великого Фрадике? Да он мой родственник! Земляк! Компаньон!
Вот это здорово, Видигал, вот это здорово!
Я пошел проводить Маркоса на Городской бульвар, где у него было назначено свидание с каким-то биржевым дельцом. Усевшись в тени акаций, мы потребовали шербета, и музыкальный обозреватель "Сентябрьской революции" дал мне кое-какие сведения о происхождении, молодых годах и деяниях создателя "Лапидарий".
Карлос Фрадике Мендес происходил из старинной и богатой семьи с Азорских островов; он был прямым потомком мореплавателя дона Лопе Мендеса, отпрыска по младшей линии рода Троба и. командора одной из первых капитаний, созданных на островах в начале XVI века. Отец нашего Карлоса, человек простого и грубого нрава, но красавец собой, погиб да охоте, когда мальчик еще не умел ходить. Шесть лет спустя умерла его мать, изящная, задумчивая, белокурая женщина, которую один поэт с Терсейры называл "девой из Оссиана"; она схватила лихорадку во время буколической поездки за город, где в самую жару, под веселые песни, убирала с крестьянками сено. Карлос остался на попечении своей бабушки с материнской стороны, доны Анжелины Фрадике, легкомысленной старухи, которая увлекалась науками, собирала коллекцию птичьих чучел, переводила на португальский язык Клопштока и периодически страдала от "стрел Амура". Первоначальное воспитание ее внука было поразительно сумбурным: сначала капеллан доны Анжелины, бывший монах-бенедиктинец, обучил его латыни, катехизису, страху перед масонами и другим твердым принципам; затем некий француз, полковник и непримиримый якобинец, в 1830 году дравшийся на баррикадах Сен-Мерри, подорвал этот духовный фундамент, задавая своему воспитаннику переводить "Девственницу" Вольтера и "Деклаг рацию прав человека и гражданина"; и в заключение немец, помогавший доне Анжелине обряжать Клопштока под Филинто Элизио и выдававший себя за родственника Иммануила Канта, довершил эту путаницу, приобщив Карлоса, задолго до того как у него начали пробиваться усики, к тайнам "Критики чистого разума" и к метафизическим ересям тюбингенских профессоров. К счастью, его воспитанник по целым дням скакал верхом в отъезжих полях, охотясь со сворой гончих. Свежий воздух, дубовых рощ и чистая вода ручьев спасли юношу от худосочия, до которого его непременно довели бы отвлеченные умствования.
Когда Карлосу исполнилось шестнадцать лет, бабушка, до того с полным беспристрастием одобрявшая столь разнородные Принципы воспитания, вдруг решила отправить своего внука в Коимбру – средоточие, как она говорила, благородных классических штудий и последний оплот гуманитарных наук. На острове, впрочем, поговаривали, что переводчица Клопштока, невзирая на свои шестьдесят лет и на густой пушок, покрывший ее лицо наподобие плюща, каким порастают развалины, удалила внука, чтобы без помех выйти замуж за своего кучера.
Последующие три года Карлос гулял с гитарой по Пенедо-де-Саудадес, пил дешевое вино в погребке у теток Камела, печатал в "Мысли" аскетические сонеты и безрезультатно ухаживал за дочкой кузнеца из Лорвана. Не успел он провалиться по геометрии, как бабушка внезапно умерла в своей усадьбе Торнас, в увитой розами беседке, где она в приятном забытьи пережидала полдневную июньскую жару, попивая кофе и слушая, как кучер бренчит на гитаре, сверкая перстнями, унизывавшими его пальцы.