Банбан работал охотнее с тех пор, как мы стали друзьями…
Когда он кончал страницу, он спешил взобраться на четвереньках на мою кафедру и, не говоря ни слова, клал предо мною свое произведение.
Я дружески хлопал его по плечу и говорил:
- Очень хорошо. - Это было отвратительно, но я не хотел разочаровывать его.
Мало-по-малу однако палочки становились прямее, перо делало меньше пятен, чернила не заливали тетради… Мне кажется, что я добился бы. успеха и научил бы Банбана чему-нибудь. К несчастью, судьба разлучила нас. Учитель среднего класса оставил коллеж, и, так как это было к концу года, директор не хотел приглашать нового учителя, а посадил бородатого учителя риторики в младший класс, меня же перевел в средний.
Я отнесся к этому перемещению, как к несчастью.
Во-первых, ученики среднего класса пугали меня. Я следил за ними в дни прогулок на полях, и у меня сжималось сердце при мысли, что мне придется быть постоянно с ними.
Во-вторых, нужно было расстаться с малютками, с моими славными малышами, которых я так любил… Как будет относиться к ним бородатый ритор?.. Что станется с Банбаном? Я действительно чувствовал себя несчастным.
Малыши также сокрушались о моем уходе. В день моего последнего урока, когда раздался звонок, глубокое волнение охватило весь класс… Все хотели поцеловать меня… Некоторые из них сумели даже выразить мне много прекрасного.
А Банбан?..
Банбан молчал. Только в тот момент, когда я уходил, он подошел ко мне, красный от волнения, и торжественно передал мне великолепную тетрадь с палочками, выведенными специально для меня.
Бедный Банбан!
VII. ПЕШКА
Я принял в свое заведывание средний класс. Я нашел в нем около пятидесяти отчаянных шалунов, краснощеких горцев от двенадцати до четырнадцати лет, сыновей разбогатевших фермеров, которые посылали детей в коллеж, чтобы сделать из них маленьких буржуа, платя по сто двадцать франков за триместр.
Грубые, дерзкие, надменные, они говорили между собою на грубом севенском наречии, которого я не понимал. У большинства были некрасивые, как у всех детей переходного возраста, лица, большие, красные руки с отмороженными пальцами, голоса охрипших молодых петухов, тупое выражение лица и какой-то специфический запах колледжа… Они сразу возненавидели меня, и с первого дня моего появления на кафедре между нами завязалась упорная, непрерывная, ожесточенная, борьба.
О, эти жестокие дети, сколько страданий они причинили мне!..
Мне хотелось бы говорить об этом без злобы, все это так далеко ушло!.. Но я не могу сохранить спокойствия, и в то время, как я пишу эти строки, я чувствую, что рука моя лихорадочно дрожит от волнения. Мне кажется, что я опять переживаю прошлое.
Они, вероятно, забыли меня. Они не помнят Маленького Человека и прекрасного пенснэ, приобретенного им, чтобы придать себе более солидный вид…
Мои бывшие ученики давно вышли в люди. Субейроль должен быть нотариусом где-то в Севенах, Вельон (младший) судебным приставом, Лупи - аптекарем, а Бузанке - ветеринаром. Они добились солидного положения, успели отрастить себе брюшко и совершенно удовлетворены.
Быть может, встречаясь в клубах или в церкви, они вспоминают иногда доброе старое время в коллеже, вспоминают при этом случае и меня.
- Послушай, друг мой, помнишь ли ты нашу сарландскую пешку, маленького Эйсета с его длинными волосами и лицом из папье-маше? Какие каверзы мы строили ему!
Да, господа, вы строили ему удивительные каверзы, и ваша старая пешка не забудет их до конца своей жизни…
О, бедная пешка! Сколько вы над ней смеялись!.. Сколько слез заставили пролить!.. Да, слез!.. И эти слезы придавали особенную прелесть вашим проказам…
Сколько раз в конце дня, полного мучений, бедняга, скорчившись в своей постели, кусал свое одеяло, чтобы вы не услыхали его рыданий!..
Как ужасно жить среди недоброжелателей, в вечном страхе, быть всегда вооруженным, ожесточенным, вынужденным постоянно наказывать - поневоле бываешь несправедлив, - вечно сомневаться, подозревать на каждом шагу ловушку, не есть спокойно, не знать безмятежного сна, думать даже в минуты затишья только об одном: "Боже, что они затевают теперь?"
Нет, проживи ваша пешка, Даниель Эйсет, еще сто лет, он никогда не забудет того, что перенес в сарландском коллеже с того печального дня, когда вступил в средний класс.
И однако - я не хочу лгать - я выиграл кое-что при этой перемене класса. Я теперь мог видеть Черные Глаза.
Два раза в день, в рекреационные часы я видел их издали за работой у одного из окон первого этажа, выходившего во двор среднего класса… Они казались чернее и больше, чем когда-либо, наклоненные с утра до вечера над нескончаемым шитьем: Черные Глаза шили, шили, не останавливаясь. Старая волшебница в очках только для шитья и взяла их из воспитательного дома; Черные Глаза не знают ни отца, ни матери - и в течение целого года Черные Глаза шьют без устали под неумолимым взглядом страшной волшебницы в очках, которая прядет рядом с ними.
Я не мог оторваться от них; рекреационные часы казались мне слишком короткими. Я готов был провести всю жизнь перед этим благодатным окном, за которым работали Черные Глаза. Они тоже искали меня. По временам они отрывались от шитья, и мы взглядами, без слов, разговаривали друг с другом.
- Вы очень несчастны, господин Эйсет?
- И вы тоже, бедные Черные Глаза!
- У вас нет ни отца, ни матери?
- Мой отец и моя мать очень далеко.
- О, если бы вы знали, как ужасна эта волшебница в очках!
- Дети причиняют мне ужасные страдания.
- Не унывайте, господин Эйсет!
- Не унывайте, прекрасные Черные Глаза!
Мы никогда не разговаривали долго. Я боялся появления Вио и его ключей - "дзинь! дзинь! дзинь!" А там, за окном, у Черных Глаз был свой Вио. После минутного разговора они быстро опускались и снова, принимались за шитье под свирепым взглядом больших очков в стальной оправе.
Милые Черные Глаза! Мы разговаривали издалека, украдкой, и однако я полюбил их всею душою.
Я любил также аббата Жермана…
Этот аббат был профессором философии в сарландском коллеже. Его считали чудаком, и все в коллеже боялись его, не исключая Директора и даже Вио. Он говорил мало и отрывисто, резким голосом, говорил всем "ты", ходил большими шагами, закинув голову назад, подобрав рясу и стуча каблуками своих башмаков с пряжками, как драгун шпорами. Он был большого роста и крепкого сложения. Долгое время я считал его красивым, но однажды, всматриваясь в него ближе, я заметил, что это благородное, львиное лицо было ужасно обезображено оспой. Ни одного уголка на этом лице, который не был бы изрыт, изрублен, зарубцован, - Мирабо в рясе.
Аббат Жерман вел уединенную, замкнутую жизнь в маленькой комнате, в той части здания, которая носила название старого коллежа. Никто никогда не заходил к нему, исключая его братьев, двух негодяев, учеников моего класса, которые воспитывались на его счет… По вечерам, когда весь персонал коллежа проходил дворами в дортуар, можно было видеть слабый свет в одном из окон темного, полуразрушенного здания старого коллежа: это был свет лампы аббата Жермана. Часто, спускаясь в класс в шесть часов утра, я видел сквозь туман этот свет в окнах отдаленного здания. Аббат Жерман все еще не ложился… Говорили, что он работает над большим философским сочинением.
Со своей стороны, я, не зная его, чувствовал большую симпатию к этому странному аббату. Его обезображенное, но, тем не менее, красивое, дышавшее умом лицо привлекало меня. Но меня так запугали рассказами о его грубости и чудачествах, что я не мог решиться подойти к нему. Наконец, я все-таки попал к нему - к счастью для себя!
Это было при следующих обстоятельствах.
Надо вам сказать, что в это время я совершенно отдался изучению истории философии… Тяжелая работа для Маленького Человека!
Однажды мне захотелось прочитать Кондильяка. Между нами будь сказано, этого простака читать не стоит, но, знаете, у молодежи совершенно превратные понятия о людях и вещах.
Итак, мне захотелось познакомиться с Кондильяком. Давайте же Кондильяка, во что бы то ни стало! К несчастью, его не было ни в библиотеке коллежа, ни у сарландских книгопродавцев. Я решился обратиться к аббату Жерману. Его братья сказали мне, что в его комнате находится до двух тысяч томов, и я не сомневался, что найду между ними желанную книгу. Но этот чудак пугал меня, и требовалась необыкновенная любовь к Кондильяку, чтобы заставить меня подняться к нему.
Подходя к дверям, я почувствовал, что ноги, мои дрожат от страха… Я два раза тихо постучал в дверь.
- Войдите! - крикнул голое титана.
Страшный аббат Жерман сидел верхом на низком стуле, вытянувшись и подобрав рясу так, что видны оыли его мускулистые ноги в черных шелковых чулках. Облокотившись на спинку стула, он читал большую книгу с красным обрезом и шумливо курил из коротенькой коричневой трубки.
- А-а, это ты, - сказал он, едва взглянув на меня… - Здравствуй! Как поживаешь?.. Что тебе нужно?
Резкость его голоса, мрачный вид комнаты, уставленной книгами, поза аббата и короткая трубка в его зубах, - все это окончательно смутило меня.
Мне все-таки удалось объяснить ему, зачем я пришел, и попросить знаменитого Кондильяка.
- Кондильяка! Ты хочешь читать Кондильяка! - воскликнул, улыбаясь, аббат Жерман… - Какая странная идея!.. Не лучше ли выкурить со мной трубочку? Сними-ка со стены этот хорошенький чубук и закури его… Ты увидишь, что это лучше всех Кондильяков в мире.
Я извинился, краснея.