Белов В И - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ стр 15.

Шрифт
Фон

Я со злобой бью по ноге. В руке целая горсть оводов, ладонь в крови, один все же успел напиться, но тут же налетает еще больше. Черт, сколько этих заездков, ехать быстрее нельзя. Заездок - это самый древний и примитивный способ рыболовства. В узком месте река перегораживается кольями и досками, в окно ставится верша, и рыбе идти некуда, кроме этой верши. Речка течет из большого Лесного в малое озеро, озера эти разные по происхождению и глубине. В Лесном озере дно илистое, пятиметровая жердь легко уходит в этот ил. Когда зимой намерзает слой льда и доходит до самого дна, рыба задыхается, кидается в речку, чтобы пройти в то, более глубокое озеро, а тут ее и хватают за жабры. И вот периодически рыба в Лесном озере гибнет, нынешняя зима именно такая. Фауст Степанович Цветков рассказывал, что из-за этих заездков рыба не вышла из озера и вся подохла, на лывах валялись щуки, как поленья, хоть лопатой греби, многие тонны дохлых окуней и сорог склевали птицы.

Однако озеро очень рыбное, пройдет два-три года, и рыба опять расплодится, уже сейчас кишмя кишат в устье тысячи юрких мальков.

Я выезжаю на середину озера и наконец вижу, как редеет стая кровососов-оводов. Здесь на воде прохладнее, дышится легче, кругом одна вода. Выкидываю две мережки, стучу веслом. Десятка два хороших окуней цепляются в ячейках, а мне и не надо больше, еду в Бычьянский берег. Вдалеке звучно ныряют в воду гагары, озеро нестерпимо блестит на солнышке. Оно то золотисто-стальное, то густо-синее, то почти белое, в зависимости от силы ветерка. Вон там, около глуби, играет большая ятва сороги: рыба идет почти поверху и вода над ней не рябая. На середине озера, сколько ни греби, все кажется, что не двигаешься с места. Но берег все же подвигается, вот уже видать высокие хвощи - наступающие на глубь разведчики суши. Озеро быстро зарастает. Сначала идут хвощи, вслед за ними ряска и мох, по мху трава и лыва заволакивает озеро. Внизу под лывой еще гуляют рыбы, а вверху уже растет ивняк и вьют гнезда голенастые журавли. Северный берег интересен тем, что там твердое дно, вода подмывает сосны, ели, подсад жимолости и вереска. Эти обнаженные и высохшие корни - зрелище удивительное. Как будто какой-то лесной скульптор-волшебник ходил по этим берегам и творил свои нездешние образы. Фантазия его была свободна и не ограничивалась ничем, он делал эти скульптуры легко и непринужденно, словно из озорства. Ну и наделал не поймешь чего: уродливо-непонятных птиц-змей, таинственных, каких-то деформированных балерин, спортсменов, зверей. Везде абстрактные заготовки и смещенные, разъятые и перемешанные детали каких-то удивительных, но не законченных образов. Я вырезаю с десяток этих причудливых корней и под отрешенные шлепки воды о лодку долго кручу их и переставляю, стараясь уловить смысл, но образы ускользают, и я бросаю корни в корму…

Кругом остро блестит вода. Тихо, жарко. Лодка крадется вдоль берега. Помнится, здесь, в лесу, между бронзовых стволов болотных сосенок я видел сказочную избушку, срубленную покойным Николаем Андреевичем. Двухскатная крыша, окошечко, углы и мох в пазах - все было настоящее и крохотное, точь-в-точь как в сказке. Сейчас ее нет здесь. Бревна по воде сплавили в деревню. Но в этом болоте, среди бронзовых сосенок все как-то по-прежнему сказочно. Кажется, что сейчас выйдет ко мне согбенная баба-яга, прошамкает заклинанья, и лес оживет и расступится: ухнет и захохочет кашлюн-водяной, голоса болотных кикимор заглушат его кашель, запоет в воздухе чья-то стрела либо тяжко протопает белый богатырский конь.

Но все тихо, только глухо рокочут верхи сосен. Вокруг синеет голубика, пеньки слезятся смолой.

И снова в душе роятся воспоминания, и никуда не уйти мне от самого себя, никакая природа не заглушит тревогу, и, наверное, природа вообще не глушит тревогу, а только углубляет и расширяет в сердце область этой тревоги, этой неудовлетворенности.

Здесь в лесу опять так явственна горечь моих встреч с родиной, так ярки всплывшие в памяти образы, так щемящи воспоминания.

В детстве мы срубили с Доськой Плетневым почти такую же избушку, какая была здесь. Она стояла в поскотине, за Вахрунихой, где Доська пас коров, зарабатывая свой недетский хлеб.

Ах, Доська, Доська…

Ты всегда был жестче меня, суровее, что ли, всегда я завидовал тебе, всегда не хватало мне твоей беззаботности и веселого недетского мужества. Помнишь, как мы пилили твою клетину? Изба у вас была громадная, с широкими лавками и полавошником. На стенах ничего не было, да и во всей избе - ничего не было, был один котелок да две ложки. Помню, моя мать отдала тебе мою холщовую сумку, чтобы ходить в школу. В сумке ты носил задачник и хрестоматию, которая начиналась со стихов о купающемся пионерском отряде.

Люди говорят:
Купается отряд…

Но сумка эта служила тебе больше не для книжек… Твой брат Панко был ленивей тебя, он редко ходил за милостыней, и ваша мать Вера, может, пожила бы подольше, если б он тоже ходил по деревням. Я помню, как она умерла от голода. Это было, кажется, еще в сорок втором. В вашей избе разломали перегородку и из этих досок сделали ей гроб. Панко уехал в ремесленное. Ты пас летом коров, а зимой жил у Дворцовых. Коров ты пас удивительно. Я дивился тому, как ты, приложив ухо к земле, мог определить, в какую сторону ушло стадо. Еще я помню, как зимой, в школе, ты сочинил стихи про Граньку Короткову. Гранька унесла в подоле из гумна несколько фунтов непровеянного зерна, и когда ее поймал председатель, удавилась от стыда. Дело было в какой-то праздник, в стихах говорилось сперва об этом празднике. Но я запомнил только две твои последние строчки:

…Но вот беда случилась,
И Гранька задавилась.

Ты декламировал эти стихи в классе, а мы, помню, смеялись, пока не пришел учитель Николай Ефимович.

Тебя отправили в детдом, но ты убежал обратно в Тимониху и вновь подрядился пасти коров. Помнишь, как мы втроем с Васькой Агафоновым поймали глухаря? Глухарь подпарил крылья, летал плохо, и мы заарканили его в Рямбе. Мы с Агафоновым по-рыцарски уступили глухаря тебе, но в деревне он куда-то исчез с повети, где мы его спрятали. А помнишь ли ты, как здорово ты плясал под мою игру? Частушек ты знал бездну, с картинками и без картинок. А как воровали и пекли колхозную картошку? А наши костры под Лобанихой, а пойманный филин, которого мы потчевали капустой?

Доська, Доська… Я много лет искал тебя и никак не мог найти. Писал в Ленинград, в Архангельск - нигде тебя не было. Но вот прошлым летом я наконец заполучил твой адрес в Ленинграде. Тотчас же пошел к тебе, нашел твою дверь. Но дверь оказалась запертой, газеты за несколько дней торчали из почтового ящика. Бабки, сидевшие во дворе, обещали передать тебе мою записку. Я уехал домой в Вологду. Я долго ждал ответ на мою записку, но, может, бабки не передали ее тебе? Нынче зимой мне сообщили, что ты умер от рака.

…Лес, словно бы недовольный, шумит надо мной. Синеет небо, блестит озеро, и камыши шелестят в устье. Виденья военной поры мелькают перед моими глазами, виденья моего детства. Вот мы, ребятишки, сидим в розовом разливе лугов и щиплем клеверные маковки. Всего обиднее было то, что нащиплешь корзину, умнешь, а когда мать высушит их и истолчет в ступе, то получалась всего пригоршня коричневой муки. Ели и мох, и репейники, и толченую солому. Но клеверная мука была самая лучшая, лепешки хоть и не держались во ставу, зато не так обдирали горло.

…То ли звон в ушах, то ли и впрямь поют скрипучие зимние снега? Вспоминается собрание в конторе, где бабы слушают уполномоченных по хлебу, по займу, по лесу. С опухшими толстыми ногами, то с хохотом, то со слезами решают дела, ругаются бабы, а утром идут молотить зерно. Те, что похитрее, надевали валенки с широкими голенищами, подшивали к передникам внутренние карманы. Весна приходила… Лошади, на которых раньше пахали, сдохли, некоторые съедены, и бабы сами впряглись в оглобли. Двенадцать баб на веревках без оглобель волокут плуг, тринадцатая идет за плугом. А ночью, сложив в узелок барахлишко, уходили менять его в более хлебные места. Смех, слезы. Одна променяла атласовку за простоквашу. Другая выменяла пол-литра щей и несет эти щи в бутылке домой" ребятишкам. А дома ворота не закрываются, ползут и ползут нищие. Целыми семьями, в одиночку, от дома к дому, дальние и свои, русские и цыгане, калеки и просто полуживые от голода, дети и старики. Цыганка раскидывала богатые карты в какой-нибудь теплой избе, и бабы шли туда со всех деревень, несли последнюю сметану, выходили то радостные, то падали у крыльца без чувств. По вече-' рам нищие рассказывали о чудесах. В какой-то деревне было знамение. Там-то и там-то провалилась под землю изба с игрищем…

Но больше всего запомнился мне нищий-пацаненок безродный Витька. Он весело пел вечером у Дворцовых:

Ой, конь вороной,
Белые копыта,
Когда кончится война,
Поедим досыта.

Витька жил в Тимонихе часто, его любили за серые веселые глаза, за сказки и частушки. Он не хотел Христа ради есть наши клеверные лепешки. По вечерам, нащепав ворох еловой трескучей лучины, бабы садились прясть, старики дергали мох из пазов, курили и слушали Витьку. Он и сплясать мог не хуже Доськи Плетнева. Усевшись на пол, сложив ноги калачом, Витька смешил людей, глотал горячие угли, но всегда знал меру и перемежал свой концерт сказками и бывальщинками:

"Жили два брата Пестерь да Долгорожий. У Пестеря была рубаха, у Долгорожего портки. Сидят на печке, ходить было некуда. Вдруг у ворот стук. Люди кричат: Пестерь и Долгорожий, отворите! Долгорожий говорит: поди, Пестерь, отвори, у тебя рубаха, а у меня нету. Нет, ты, Долгорожий, поди, у тебя портки есть, а у меня порток нету. Ни один не слез с печи. А у них изба горела, так оба и погибли".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора