Да, он не мог позвонить, товарищ Цыганский. И в половину двенадцатого собравшиеся на заседание разошлись. Оно не состоялось совершенно так, как и сказал незнакомец на Патриарших Прудах, ибо заседание величайшей важности, посвящённое вопросам мировой литературы, не могло состояться без председателя товарища Цыганского. А председательствовать тот человек, у которого документы залиты кровью, а голова лежит отдельно, – не может. И все разошлись кто куда.
А Бескудников и Боцман-Жорж решили спуститься вниз, в ресторан, чтобы закусить на сон грядущий.
Писательский ресторан {} помещался в этом же доме Грибоедова (дом назван был Грибоедовским, так как по преданию он принадлежал некогда тётке Грибоедова. Впрочем, кажется, никакой тётки у Грибоедова не было) в подвале и состоял летом из двух отделений – зимнего и летней веранды, над которою был устроен навес.
Ресторан был любим бесчисленными московскими писателями до крайности, и не одними, впрочем, писателями, а также и артистами, а также и лицами, профессии которых были неопределимы, даже и при длительном знакомстве.
В ресторане можно было получить все те блага, коих в повседневной своей жизни на квартирах люди искусства были в значительной степени лишены. Здесь можно было съесть порцию икорки, положенной на лёд, потребовать себе плотный бифштекс по-деревенски, закусить ветчинкой, сардинами, выпить водочки, закрыть ужин кружкой великолепного ледяного пива. И всё это вежливо, на хорошую ногу, при расторопных официантах. Ах, хорошо пиво в июльский зной!
Как-то расправлялись крылья под тихий говорок официанта, рекомендующего прекрасный рыбец, начинало казаться, что это всё так, ничего, что это как-нибудь уладится.
Мудрёного ничего нет, что к полуночи ресторан был полон и Бескудников, и Боцман-Жорж, и многие ещё, кто пришёл поздновато, места на веранде в саду уже не нашли, и им пришлось сидеть в зимнем помещении в духоте, где на столах горели лампы под разноцветными зонтами.
К полуночи ресторан загудел. Поплыл табачный дым, загремела посуда. А ровно в полночь в зимнем помещении, в подвале, в котором потолки были расписаны ассирийскими лошадьми с завитыми гривами, вкрадчиво и сладко ударил рояль, и в две минуты нельзя было узнать ресторана. Лица дрогнули и засветились, заулыбались лошади, кто-то спел "Аллилуйя" {}, где-то с музыкальным звоном разлетелся бокал, и тут же, в подвале, и на веранде заплясали. Играл опытный человек. Рояль разражался громом, затем стихал, потом с тонких клавиш начинали сыпаться отчаянные, как бы предсмертные петушиные крики. Плясал солидный беллетрист Дорофеин, плясали какие-то бледные женщины, всё одеяние которых состояло из тоненького куска дешёвого шёлка, который можно было смять в кулак и положить в карман, плясала Боцман-Жорж с поэтом Гречкиным Петром, плясал какой-то приезжий из Ростова Каротояк, самородок Иоанн Кронштадтский – поэт, плясали молодые люди неизвестных профессий с холодными глазами.
Последним заплясал какой-то с бородой, с пером зелёного лука в этой бороде, обняв тощую девочку лет шестнадцати с порочным лицом. В волнах грома слышно было, как кто-то кричал командный голосом, как в рупор, "пожарские, раз!".
И в полночь было видение. Пройдя через подвал, вышел на веранду под тент красавец во фраке, остановился и властным взглядом оглядел своё царство. Он был хорош, бриллиантовые перстни сверкали на его руках, от длинных ресниц ложилась тень у горделивого носа, острая холёная борода чуть прикрывала белый галстук.
И утверждал новеллист Козовёртов, известный лгун, что будто бы этот красавец некогда носил не фрак, а белую рубаху и кожаные штаны, за поясом которых торчали пистолеты, и воронова крыла голова его была повязана алой повязкой, и плавал он в Караибском море, командуя бригом, который ходил под гробовым флагом – чёрным с белой адамовой головой.
Ах, лжёт Козовёртов, и нет никаких Караибских морей, не слышен плеск за кормой, и не плывут отчаянные флибустьеры, и не гонится за ними английский корвет, тяжко бухая над волной из пушек. Нет, нет, ничего этого нет! И плавится лёд в стеклянной вазочке, и душно, и странный страх вползает в душу.
Но никто, никто из плясавших ещё не знал, что ожидает их!
В десять минут первого фокстрот грохнул и прекратился, как будто кто-то нож всадил в сердце пианиста, и тотчас фамилия "Берлиоз" запорхала по ресторану. Вскакивали, вскрикивали, кто-то воскликнул: "Не может быть!" Не обошлось и без некоторой ерунды, объясняемой исключительно смятением. Так, кто-то предложил спеть "Вечную память", правда, вовремя остановили. Кто-то воскликнул, что нужно куда-то ехать. Кто-то предложил послать коллективную телеграмму. Тут же змейкой порхнула сплетня и как венчиком обвила покойного. Первое – неудачная любовь. Акушерка Кандалаки. Аборт. Самоубийство (автор – Боцман-Жорж).
Второе – шепоток: впал в уклон……… []
Стёпа Лиходеев
Если бы Стёпе Лиходееву в утро второго июля сказали: "Стёпа, тебя расстреляют, если ты не откроешь глаз!" – Стёпа ответил бы томным и хриплым голосом:
– Расстреливайте, я не открою.
Ему казалось, что сделать это немыслимо: в голове у него звенели колокола, даже перед закрытыми глазами проплывали какие-то коричневые пятна, и при этом слегка тошнило, причём ему казалось, что тошнит его от звуков маленького патефона. Он старался что-то припомнить. Но припомнить мог только одно, что он стоит с салфеткой в руке и целуется с какой-то дамой, причём этой даме он обещал, что он к ней придёт завтра же, не позже двенадцати часов, причём дама отказывалась от этого, говорила: нет, не приходите.
– А я приду, – говорил будто бы Стёпа.
Ни который час, ни какое число, – этого Стёпа не мог сообразить. Единственно, что он помнил, это год, и затем, сделав всё-таки попытку приоткрыть левый глаз, убедился, что он находится у себя и лежит в постели. Впрочем, он его тотчас же и закрыл, потому что был уверен, что если он только станет смотреть обоими глазами, то тотчас же перед ним сверкнёт молния и голову ему разорвёт на куски.
Он так страдал, что застонал…
Дело было вот в чём.
Стёпа Бомбеев был красным директором {} недавно открывшегося во вновь отремонтированном помещении одного из бывших цирков театра "Кабаре".
Впоследствии, когда уже случилась беда, многие интересовались вопросом, почему Стёпа попал на столь ответственный пост, но ничего не добились. Впрочем, это и неважно в данное время.
28-летний Стёпа Бомбеев лежал второго июля на широкой постели вдовы ювелира Де-Фужерэ.
У Де-Фужерэ была в громадном доме на Садовой прекрасная квартира в четыре комнаты, из которых она две сдавала, а в двух жила сама, избегнув уплотнения в них путём фальшивой прописки в них двоюродной сестры, изредка ночующей у неё, дабы не было придирки. Последними квартирантами Де-Фужерэ были Михаил Григорьевич Беломут и другой, фамилия которого, кажется, была Кирьяцкий. И за Кирьяцким и за Беломутом утром ежедневно приезжали машины и увозили их на службу. Всё шло гладко и бесподобно, пока два года тому назад не произошло удивительное событие, которое решительно ничем нельзя объяснить. Именно, в двенадцать часов ночи явился очень вежливый и весёлый милиционер к Кирьяцкому и сказал, что ему надо расписаться в милиции. Удивлённый Кирьяцкий ушёл с милиционером, но не вернулся. Можно было думать, что и Кирьяцкого и милиционера унесла нечистая сила, как говорила старая дура Анфиса – кухарка Де-Фужерэ.