Жозе Мария Эса де Кейрош - Реликвия стр 7.

Шрифт
Фон

Да, конечно, я завоевал тетушкино доверие аккуратностью, благоразумием, благочестием! Тетя Патросинио так и сказала своему духовнику, отцу Казимиро: она решилась продлить мои вечерние развлечения, лишь убедившись, что я "верую в бога и не гоняюсь за юбками".

По мнению тетушки Патросинио, все, что люди делают за дверями церкви, сводится к двум видам грехопадений: "бегать за мужчинами" и "гоняться за юбками"; и оба этих сладких зова природы были ей равно ненавистны!

Тетушка осталась девицей и к старости высохла, как прошлогодняя лоза. Губы ее поблекли, не узнав иных поцелуев, кроме отеческого прикосновения седых усов командора Г. Годиньо; беспрестанно бормоча у ног нагого Христа молитвы из "Часов благочестных" - эти исступленные призывы к божественной любви, - тетушка постепенно прониклась завистливой и едкой враждой ко всем радостям любви человеческой. Она не довольствовалась простым порицанием любви как чувства низшего: нет, сеньора дона Патросинио дас Невес видела в ней нечто гнусное и брезгливо морщилась при одном упоминании слова "любовь". Благородный, истинно влюбленный юноша был в ее глазах развратником! Когда она узнавала, что какая-нибудь из знакомых дам родила, она сплевывала и шипела: "Какая гадость!" Вероятно, сама природа, создавшая два пола, казалась ей непристойной.

Тетушка была богата и любила комфорт, но не соглашалась взять в дом лакея, чтобы в кухне, в коридорах не было соприкосновения "юбок с брюками". Хотя голова Висенсии уже седела, хотя кухарка была старухой и притом заикалась, хотя третья служанка, Эузебия, давно потеряла все зубы, дона Патросинио постоянно обыскивала их сундуки и даже рылась в соломенных тюфяках: нет ли там, чего доброго, фотографии мужчины, письма мужчины, следа мужчины, запаха мужчины!

Все невинные удовольствия молодежи: поездка на осликах в женском обществе, бережно поднесенный даме бутон розы в капельках росы, чинный контрданс в светлый день пасхи - все это казалось тете Патросинио греховным, все это она определяла одним словом "разврат".

Почтенные друзья дома не осмеливались в ее присутствии заговорить о какой-нибудь скандальной истории, попавшей в газеты, если в ней хотя бы отдаленно чувствовалась любовная подоплека, - это оскорбляло мою тетю, как неприличная нагота.

- Падре Пиньейро! - крикнула она, засверкав глазами, злополучному священнику, когда тот однажды упомянул о служанке-француженке, бросившей своего младенца в отхожее место. - Падре Пиньейро! Пощадите мои уши… Какая грязь! Я не об уборной говорю!

И все-таки она сама поминутно заводила речь о греховных заблуждениях плоти - чтобы еще раз с ненавистью их заклеймить: при этом она швыряла на стол свой клубок шерсти и злобно вонзала в него спицы, словно желая проткнуть и навеки остудить беспокойное, необъятное человеческое сердце. Чуть ли не ежедневно, скрежеща зубами, она повторяла: если человек, который живет в ее доме и ест ее хлеб, начнет "бегать за юбками" и ударится в разврат - пусть это будет ее кровный родственник, - она вышвырнет его на улицу, как шелудивого пса!

Поэтому я был до чрезвычайности осторожен. Опасаясь, как бы от моей одежды или волос не повеяло невзначай сладостным ароматом Аделии, я всегда держал в кармане мелкие кусочки ладана и, прежде чем вступить на наше унылое крыльцо, незаметно пробирался в конюшню, бросал в пустую кадушку кусочек священной смолы и поджигал; затем тщательно окуривал в очистительном дыму полы куртки и растительность на лице… После этого я входил в дом и с удовлетворением наблюдал, как тетушка блаженно принюхивается.

- Иисусе, откуда так приятно пахнет церковью?

Потупясь, я шептал или, лучше сказать, вздыхал:

- Это от меня, тетечка…

Чтобы она окончательно убедилась в моем равнодушии к "юбкам", я подбросил в коридоре запечатанное письмо, якобы оброненное мною по недосмотру; я не сомневался, что богобоязненная дона Патросинио, моя сеньора и тетушка, распечатает его и прочтет с жадным любопытством. И она распечатала - и осталась довольна. Письмо было адресовано в Аррайолос, бывшему соученику, написано самым красивым почерком и содержало мудрые и благочестивые мысли:

"Должен тебе сообщить, что я прекратил всякое знакомство с Симоэнсом с философского факультета: он посмел пригласить меня в непотребный дом. Я не прощаю подобных оскорблений. Ты, конечно, помнишь, что и в Коимбре разврат был мне глубоко противен. Лишь последний осел согласится ради преходящего удовольствия - дунь, плюнь - и нет - гореть во веки веков (аминь!) в адском пламени (господи, спаси и помилуй!). На подобную глупость никогда не пойдет твой верный заветам Христовым

Рапозо".

Тетушка прочла и обрадовалась. Теперь, стоило мне только захотеть, я надевал фрак, говорил, что иду слушать "Норму", почтительно целовал тетины костлявые пальцы и бежал на Калдас, в спальню Аделии, где, позабыв все на свете, вкушал блаженство греха. В неярком свете керосиновой лампы, проникавшем из гостиной сквозь застекленную дверь, батистовые занавески и нижние юбки сияли облачной, небесной белизной; пудра благоухала слаще райских лилий; я находился в раю, я был блаженным Теодорико; по голым плечам моей возлюбленной скользили ее черные косы, густые и толстые, как хвост боевого скакуна.

Однажды вечером я выходил из кондитерской на Росио, где купил коробку меренг для моей Аделии, как вдруг столкнулся с доктором Маргариде. Тот отечески обнял меня и сказал, что направляется в Сан-Карлос слушать "Пророка".

- Ты, я вижу, во фраке; тоже туда?

Я смешался. Действительно, на мне был фрак, ибо я сказал тетушке, что иду на "Пророка", оперу возвышенную, - известно, что музыка ее не уступает церковной.

Теперь мне и взаправду придется высидеть всего "Пророка" в неудобном кресле партера, уткнув колено в ногу почтенного служителя правосудия; а ведь я мог бы в это время нежиться на мягких подушках и смотреть, как моя богиня, в одной сорочке, лакомится меренгами!..

- Да, разумеется, я тоже на "Пророка", - подавленно пробормотал я. - Говорят, музыка превосходная… Тетечка довольна, что я пошел.

С ненужной более коробкой меренг я понуро побрел рядом с доктором Маргариде вверх по Новой улице Кармелитов.

Мы разыскали свои кресла и сели. Великолепный зал сверкал мрамором и позолотой, а я с тоской думал о полутемной спальне Аделии, о ее скомканных юбках, как вдруг заметил в ложе неподалеку белокурую, зрелых лет, сеньору - настоящую Цереру во всем великолепии осени - в золотисто-желтом шелковом платье; при каждом взлете сладкой мелодии скрипок ее спокойные светлые глаза обращались ко мне.

Я сейчас же спросил доктора Маргариде, не знает ли он, кто эта дама, "которую я часто вижу у обедни в церкви Благодати божией; она молится перед статуей господа дос Пасос с таким умилением, с таким жаром…"

- Мужчина позади нее - это виконт де Сото-Сантос; значит, эта сеньора либо его жена, виконтесса де Сото-Сантос, либо свояченица, виконтесса де Вилар-о-Вельо…

После спектакля виконтесса (де Сото-Сантос или де Вилар-о-Вельо) задержалась у подъезда, ожидая, когда подадут ее экипаж. На плечах ее лежала белая накидка с пушистой оторочкой; трудно было вообразить, что эта горделивая голова может метаться, бледная и одурманенная, на смятом ложе любви. Золотистый шлейф волочился по каменным ступеням. Она была ослепительна: она была виконтесса; и снова ее задумчивые светлые глаза нашли меня и пронзили насквозь.

Ночь была звездная. В молчании спускались мы с доктором Маргариде по Шиадо; я смутно думал о том, что если бы теткино золото принадлежало мне и позолотило бы меня своим блеском, то я мог бы познакомиться с виконтессой де Сото-Сантос или Вилар-о-Вельо и видеть ее не только у нее в ложе, но и у меня в спальне: сброшена белая накидка, золотистый шелк соскользнул к ногам, и вот она, сияя наготой, исчезает в моих объятиях… Ах, когда же придет вожделенный миг тетечкиной смерти?!

- Не выпить ли нам чаю у Мартиньо? - предложил доктор Маргариде, когда мы вышли на Росио. - У него подают такие сухарики!.. Лучше не сыщешь во всем Лиссабоне.

У Мартиньо наступало затишье. В простенках между запотевшими зеркалами скупо светили газовые рожки; зал уже опустел; только за одним столиком, в дальнем углу, сидел, склонив голову на руки, молодой человек с грустным лицом; перед ним стояла вазочка с компотом.

Маргариде заказал чай и, заметив, что я взглянул на часы, поспешил успокоить меня: я успею вернуться домой к умилительной вечерней молитве.

- Тетечка больше не тревожится, если я возвращаюсь немного позже, - сказал я. - Благодарение богу, тетечка мне теперь доверяет.

- И ты заслужил ее доверие. Ты послушен и благоразумен. По словам Казимиро, ты сумел завоевать ее расположение.

Тут я вспомнил, что доктор Маргариде, тетушкин поверенный, и отец Казимиро, ее духовник, - стародавние друзья, и решил не терять времени даром. Я испустил легкий вздох и открыл доктору, как родному отцу, свое сердце:

- Это правда, тетя Патросинио питает ко мне расположение… Но поверьте, уважаемый и дорогой доктор Маргариде, иной раз меня страшит мысль о будущем… Я даже подумываю, не подать ли на конкурс кандидатов на должность младшего судьи. Я наводил также справки, возможно ли получить место таможенного инспектора. Конечно, тетушка богата, очень богата; я ее племянник, единственный родственник, прямой наследник, и все же…

Я пытливо взглянул на доктора Маргариде: он мог бы знать от говорливого падре Казимиро, что написано в теткином завещании.

Но он по-прежнему сидел, положив руки на стол, и многозначительно молчал. Это показалось мне дурным предзнаменованием. Лакей принес на подносе чай, улыбаясь господину судье и поздравляя его с благополучным излечением от насморка.

- Отличные сухарики! - заметил доктор.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке