- Что ж, лобызайте… - осторожно ответил историограф династии Иродов. - Надеюсь, вы ничем не заразитесь; и тетушка будет довольна.
Я не стал лобызать. Затем, в молчании, мы вступили гуськом в обширное пространство под куполом; верхняя его часть терялась во мраке; круглые окна опоясывали купол изнутри и светились едва различимо, точно жемчужный венец на папской тиаре; подпиравшие свод колонны, тонкие и частые, как прутья решетки, прорезали мрак блестящими штрихами: перед каждой теплилась бронзовая лампада, мерцая красным огоньком. Посреди гулкого пола возвышался длинный саркофаг белого мрамора; над ним нависал балдахин из старинной парчи, расшитый потускневшим от времени золотом. Два ряда светильников тянулись погребальными огнями к двери, узкой, как щель, и завешанной красной тканью. Армянский священник в спущенном на лицо капюшоне, весь утонувший в складках черного облачения, сонно и молчаливо взмахивал кадилом.
Поте снова дернул меня за рукав.
- Гробница!
О, благочестие! О, тетушка! Передо мной, в нескольких вершках от набожных губ, стоял гроб моего господа! И тут же, словно овчарка среди овец, я пустился рыскать в шумной толпе монахов и богомольцев в поисках круглого веснушчатого личика под шляпкой, на которой покачиваются перья чайки! Долго бродил я там, растерянный и оглушенный… То натыкался на францисканца, подпоясанного пеньковой веревкой; то отскакивал от коптского священника, скользившего, точно бесплотный призрак, вслед за своими служками, которые били в бубны времен Озириса; то спотыкался о груду белых одежд, лежавших на каменных плитах, как куль, из которого неслись сокрушенные стенания; потом нечаянно наступил на совершенно голого негра, мирно спавшего под колонной. Время от времени раздавалось священное гудение органа, прокатывалось под мраморным сводом и замирало с глухим ропотом, как разлившаяся по берегу волна; и тут же в другом конце храма возносилось пронзительное, дрожащее пение армян и билось о мраморные стены, как пойманная птица, рвущаяся на волю. У одного из алтарей мне пришлось разнимать двух толстых клириков - латинского и греко-кафолического вероисповедания, - которые обзывали друг друга мошенниками, пылая от ярости и распространяя запах лука. Дальше я увидел кучку русских богомольцев с длинными нечесаными волосами; они пришли пешком откуда-нибудь с Каспия; израненные ноги были обернуты тряпками; они не смели шелохнуться, оцепенев от благоговения, забыв о своих стеклянных четках; иные растерянно мяли в руках войлочные шапки. Оборванные ребятишки кувыркались в темных боковых притворах или клянчили милостыню. Было душно от ладанного дыма. Служители конкурирующих культов хватали меня за полы и наперебой совали мне под нос разные святыни - боевые или божественные: кто шпоры Готфрида Бульонского, кто обломок зеленой трости, которой бивали Христа.
Совсем ошалев, я затесался в процессию кающихся, среди которых, как мне показалось, мелькнули на фоне черных покрывал два гордых белых перышка. Впереди шла монахиня-кармелитка, бормоча что-то по-латыни, и поминутно останавливалась у входов в темные углубления часовен, посвященных страстям господним; их названия повергали паломников в благочестивый ужас: часовня Посрамления, где господа били плетьми; часовня Риз, где с господа сорвали одежду. Затем со свечами в руках мы поднялись по темной лестнице, высеченной в толще скалы… И вдруг вся толпа кающихся повалилась на пол, с воем, визгом, стонами, колотя себя в грудь и взывая к богу в скорбном исступлении. Мы находились на Голгофе.
Часовня, воздвигнутая на скалистой вершине, подавляла чувственным, языческим великолепием. В синем куполе блистали серебряные солнца, знаки Зодиака, созвездия, крылья ангелов, пурпурные цветы; посреди этого ослепительного сверкания свисали на унизанных жемчугом нитях древние символы плодородия - страусовые яйца, священные атрибуты Астарты и Золотого Бахуса. На престоле возвышался алый крест с позолоченным, грубой работы, Христом; он, казалось, ожил и извивался в дрожащем мигании множества свечей, в блеске драгоценной утвари, в чаду благовонных масел, горевших в бронзовых чашах. Зеркальные шары, установленные на цоколях из черного дерева, отражали усыпанные каменьями иконостасы, стены, облицованные яшмой, перламутром, агатом… А на полу, среди огней и блеска, из-под мраморных плит торчала верхушка голой скалы с трещиной, края которой были отполированы долгими веками благочестивых лобзаний и ласк. Какой-то православный архидиакон, весь обросший бородой, истошно вопил: "Сюда был вбит крест господень! Крест честной! Крест животворящий! Господи помилуй! Кирие элейсон! Христос бог наш!"
Раздался взрыв рыданий, еще исступленнее полетели к небу молитвы. Жалобное пение смешивалось со скрипом кадильниц. Кирие элейсон! Кирие элейсон! Тем временем прислужники суетливо шныряли в толпе, встряхивая объемистыми бархатными мешками, куда со звоном сыпались приношения простаков.
Я бежал в смущении. Ученый-летописец Иродов прогуливался во дворе под зонтиком и с наслаждением вдыхал влажный воздух. На нас снова набросилась голодная свора торговцев святынями. Я грубо отпихивал их - и ушел из святого места так же, как пришел: с греховными мыслями и бранью.
По возвращении в гостиницу Топсиус уединился, чтобы записать впечатления от гроба господня, а я остался в вестибюле пить пиво и беседовать с милейшим Поте. Поздно вечером, когда я поднялся в комнату, на столе горела свеча, а мой ученый друг похрапывал на кровати; рядом с ним валялась открытая книга, это была моя книга, которую я прихватил, уезжая из Лиссабона, чтобы с ее помощью коротать досуги в евангельских местах: "Человек с тремя парами брюк". Расшнуровывая ботинки, забрызганные благостной грязью "Крестного пути", я думал о моей Кибеле. У каких священных развалин, под какими памятными деревьями, осенявшими отдых господа, провела она этот дождливый иерусалимский вечер? Может быть, в Кедронской долине? Или у белого надгробия Рахили?
Я сладко зевнул и приготовился забраться под одеяло, как вдруг отчетливо услышал за перегородкой плесканье воды в ванне. Взволновавшись, я стал прислушиваться. В скорбной могильной тишине, неизменно царящей в Иерусалиме, до меня явственно донесся шум губки, которая шлепнулась в воду. Я прижал ухо к обоям в голубеньких цветочках. Босые ноги прошли по циновке, устилавшей кирпичный пол, затем раздался тихий плеск, как будто чья-то рука пробовала температуру воды. Горя как в лихорадке, я прислушивался к сокровенным шумам неспешного, блаженного купанья: бульканью выжатой из губки воды, шуршанью руки по мыльной пене, сладкому вздоху тела, вытянувшегося в теплой воде, куда для запаха прибавлено немного духов. В висках у меня застучало от прилива крови; я лихорадочно шарил рукой по стене в поисках какого-нибудь отверстия или щели. Попытался даже провертеть дырку ножницами, но они сломались в толще штукатурки… Снова зажурчала, стекая с губки, вода. Дрожа всем телом, я воображал, как капля за каплей бегут по ложбинке между крепкими, белыми грудями, которые так туго натягивали голубую саржу…
Я не выдержал: в одном белье вышел босиком в пустынный коридор и приник к замочной скважине вытаращенным, налитым кровью глазом - еще немного, и огонь обжег бы красавицу… В светлой дырочке скважины я различал полотенце, упавшее на циновку, красный капот, кусочек белого полога ее кровати. Капли пота выступили у меня на затылке; я стоял нагнувшись и ждал, когда она мелькнет, голая и прекрасная, в крошечном светлом кружке. Вдруг сзади скрипнула дверь; яркий свет залил стену. Это был бородач, в жилетке, с подсвечником в руке! И мне, злополучному Рапозо, некуда было улизнуть: с одной стороны высилось его огромное туловище, с другой темнел тупик коридора. Молча, не спеша, методично Геркулес поставил на пол свечу, поднял ногу в сапоге с толстой подошвой и пнул меня в бок. "Скотина!" - взревел я. Он зашипел: "Молчать!" - и, прижав меня к стене, несколько раз обрушил свой кованый, твердый, как копыто, сапог на мои ляжки, ягодицы, голени, на все мое балованное, холеное тело! После этого он хладнокровно поднял с пола подсвечник.
Бледный от ярости, я выпрямился и с достоинством произнес:
- Знаете ли, что вас спасло, мистер бифштекс? То, что близко гроб господень. Из-за тетушки я не желаю скандалов… Но, очутись мы в Лиссабоне, за городом, в одном известном мне местечке… я бы из вас лепешку сделал! Благодарите бога, что уцелели. Я бы из вас лепешку сделал!
И с гордым видом, прихрамывая, я отправился к себе, чтобы примочить арникой ушибленные места. Так прошла моя первая ночь в Сионе.
На следующий день мудрый Топсиус затеял утреннюю прогулку к Елеонской горе и к чистому Силоамскому источнику. Я же, чувствуя себя разбитым и негодным для верховой езды, остался на полосатом диване в обществе "Человека с тремя парами брюк". Я не имел ни малейшего желания встречаться с бесцеремонным бородачом а потому не выходил в столовую, сославшись на недомогание и хандру. Но когда солнце погрузилось в средиземную волну, я снова был здоров и полон энергии. Поте обещал нам на этот вечер пир сладострастия у Фатмэ, гостеприимной дамы, содержавшей в Армянском квартале целую голубятню нежных горлиц; нам предлагалось полюбоваться искусством знаменитой палестинской танцовщицы, "Розы Иерихона": ее "танец пчелы" с вращением бедер способен был, как говорили, расшевелить самого холодного и совратить самого целомудренного…