- Так-то оно, тетечка… Печаль на господнем лике так меня потрясла, что до сих пор никак в себя не приду… И еще одно огорчение: мой бывший соученик тяжело болен, умирает…
И я вторично использовал историю Шавьера и стал расписывать страдания приятеля, умирающего в трущобе. Упомянул о тазах со сгустками крови, о том, что нет денег на бульон…
- Ужасная бедность, тетечка, ужасная! Такой хороший был малый, набожный, писал отличные статьи в "Нацию"!
- Несчастный! - вздохнула тетя Патросинио, не переставая работать спицами.
- Да, правда, тетечка, ужасно несчастный. Совсем один на свете, среди чужих, равнодушных людей… Мы, бывшие его однокашники, решили поочередно дежурить около больного. Сегодня моя очередь. И вот я хотел попросить у вас разрешения, тетечка, задержаться у него попозже, часов до двух… После меня придет другой товарищ, очень образованный молодой человек и уже депутат.
Тетя Патросинио не отказала и даже взялась испросить у праведного старца Иосифа мирную и непостыдную кончину для моего приятеля.
- Как вы добры, тетечка! Его зовут Масиейра, Масиейра Косой. Это чтобы святой Иосиф не перепутал.
Весь вечер я бродил по городу, дремавшему в лунном сиянии. В какую бы улицу я ни свернул, предо мной скользили два змеящихся, призрачных образа: один в ночной сорочке, другой в испанском плаще; они то сливались в страстном поцелуе, то размыкали замлевшие губы, чтобы с громким смехом обозвать меня святошей.
Я вышел на Росио, когда часы Кармелитского монастыря пробили час ночи. Внезапно я заколебался и, остановившись под деревом, закурил сигарету. Потом медленным шагом, дрожа от страха, свернул к дому Аделии. Ее окно светилось тускло и дремотно. Я схватил дверной молоток, но тут же выпустил его из рук, ужаснувшись той убийственной, непоправимой истине, в которой хотел убедиться! О боже! Ведь Марианна, может быть, из мести оклеветала мою Аделию! Еще вчера она с такой любовью говорила мне "милый"! Не лучше ли, не разумней ли верить ей по-прежнему, простить мимолетное увлечение сеньором Аделино и эгоистически наслаждаться поцелуем в ухо? Но тут же сердце мое, словно нож, полоснула мысль, что она целует в ухо и сеньора Аделино и что сеньор Аделино при этом тоже тихонько вскрикивает: "Ой! Ой!" - и меня охватила звериная жажда крови: убить ее ударом кулака и с презрением швырнуть на эти ступени, где столько раз в минуту расставанья ворковала наша любовь! Я свирепо ударил в дверь, словно под кулаком моим была не доска, а слабое, неблагодарное сердце Аделии.
Сердито щелкнула оконная рама, и из окна выглянула Аделия в ночной сорочке, с рассыпавшимися в беспорядке чудесными косами.
- Кто там ломится?
- Отопри, это я.
Она меня узнала: свет в окне сразу погас. И вместе с фитилем керосиновой лампы все померкло в моей душе, все разом опустело и застыло. Я был один в ледяном безлюдье - овдовевший, бездомный, ненужный. Глядя в черные окна, я бормотал: "Я умираю, умираю!"
Но вот на балконе вновь забелела сорочка Аделии.
- Я не могу тебя впустить, совсем засыпаю!
- Отвори! - закричал я, отчаянно взмахнув руками. - Отвори - или больше меня не увидишь!..
- Ну и скатертью дорога! Можешь кланяться своей тетечке!
- Шлюха!
Запустив в нее, словно камнем, этим грязным выкриком, я с достоинством, гордо выпрямившись, удалился. Но, дойдя до угла, рухнул на ступеньки в каком-то подъезде, всхлипывая, сотрясаясь от рыданий, изнемогая от горя.
Тяжко давила мне на сердце томительная грусть летних дней… Объяснив тетушке, что хочу сочинить две богословские статьи для альманаха "Непорочное зачатие" на 1878 год, я по утрам запирался у себя. Солнце заливало светом мою каменную веранду, а я шагал в ночных туфлях взад и вперед по сбрызнутому водой полу, вздыхал и предавался воспоминаниям об Аделии или же рассматривал в зеркале мочку уха, куда она так часто меня целовала… Потом я снова слышал стук оконной рамы и оскорбительный возглас: "Скатертью дорога!" И тогда, взъерошенный и обеспамятевший, набрасывался с кулаками на подушку, ибо не мог обрушить их на щуплые ребра сеньора Аделино.
Под вечер, когда спадал зной, я выходил прогуляться по Байше. Но каждое окно, распахнутое навстречу вечерней свежести, каждая накрахмаленная муслиновая занавеска приводила мне на память милую спальню Аделии; выставленные в витрине чулки пробуждали воспоминание о ее стройных ногах; любой блестящий предмет напоминал сияние ее глаз; и даже клубничный напиток у Мартиньо оживлял на моих губах свежий и сладкий вкус ее поцелуев.
Вечером, напившись чаю, я искал убежища в молельне, этом оплоте целомудрия, и устремлял взор на тощее золотое тело Иисуса, висевшее на дорогом кресте черного дерева. Но вот желтый блеск металла постепенно смягчался, бледнел, оборачивался нежной и теплой белизной живой плоти; костлявый торс мессии круглился дивно прелестными формами; из-под тернового венца выбивались и сладострастно падали на плечи черные кудри; на груди, над зияющими язвами, вздымались твердые, упругие округлости, на кончиках которых набухали два розовых бутона: то была она, моя Аделия! Она высилась на кресте, нагая, победоносная, улыбающаяся, прекрасная, раскрывая мне объятия и оскверняя святость молельни.
Но я ничуть не пугался искушений сатаны, принимая их, напротив, за милость отца небесного. Я даже стал примешивать к словам молитвы любовные жалобы: может быть, небо снисходительней, чем мы думаем; может быть, бесчисленные святые, которым я посвятил столько акафистов и молебствий, вознаградят мое усердие и вернут ласки, похищенные злодеем в испанском плаще? Все больше и больше цветов ставил я на комод перед пречистой девой до Патросинио, подолгу рассказывал ей о своих сердечных горестях. Скорбно потупив глаза, божья матерь внимала через прозрачное стекло рамки признаниям о муках моей плоти; и каждую ночь, перед тем как укладываться в постель, уже в одном белье, я горячо шептал ей:
- Всемилостивая и добрая заступница, сделай так, чтобы Аделия снова меня полюбила!
Потом я решил использовать теткину протекцию у ее любимых святых: у добрейшего и снисходительнейшего святого Иосифа и у святого Луиса Гонзаги, столь благосклонного к юношеству. Я попросил тетю похлопотать за меня в одной тайной, но чистой мольбе моей души. Тетушка охотно согласилась. Спрятавшись за портьерой, я любовался несгибаемой сеньорой, которая на коленях, с четками в руках, умоляла непорочных мужей сделать так, чтобы Аделия дарила мне поцелуй в ухо. Однажды вечером, несколько времени спустя, я решил проверить, вняло ли небо столь влиятельным ходатаям. Я пришел под дверь к Аделии и, дрожа с головы до ног, робко стукнул молотком. В окно высунулся сеньор Аделино, в одном жилете.
- Это я, сеньор Аделино, - униженно забормотал я, снимая шляпу. - Я хотел бы поговорить с Аделиазиньей.
Он буркнул в сторону кровати мое имя; мне даже послышалось слово "святоша". И оттуда, из-за полога, где я угадывал присутствие моей Аделии, пленительной а полураздетой, донесся разъяренный голос:
- Выплесни на него ведро помоев!
Я обратился в бегство.
В конце октября Лоботряс приехал из Парижа. Я встретил его в воскресный вечер, когда зашел к Мартиньо, возвращаясь с акафиста святому Каэтану. Лоботряс сидел в кругу друзей и разглагольствовал о своих любовных похождениях и дерзких победах над парижанками. Я уныло пододвинул табурет поближе и стал слушать. С рубиновой булавкой в галстуке, с моноклем на длинном шнурке, с чайной розой в петлице, Лоботряс был великолепен; пуская колечки сигарного дыма, он яркими штрихами набрасывал картину своих успехов: "Однажды вечером, когда я ужинал с Корой и с одним весьма изысканным юношей, князем X. …" Чего только не повидал Лоботряс! Каких наслаждений не вкусил! Итальянская графиня, родственница папы римского, по имени Попотта, безумно в него влюбилась и возила в своем экипаже по Елисейским полям; на дверцах кареты был изображен фамильный герб: скрещенные рога. Он обедал в ресторанах, освещенных канделябрами из чистого золота, где бледные, благовоспитанные официанты величали его "Monsieur le Comte". А "Алькасар"! А газовые фонари среди деревьев! А декольтированная Полина, исполняющая "Марсельскую колбаску"! Да, вот когда он постиг величие истинной цивилизации!
- Ты видел Виктора Гюго? - спросил какой-то юноша в темных очках, грызший ногти.
- Нет, в блестящем парижском кругу он не бывает!
Всю эту неделю передо мной неотступно маячила соблазнительная, заманчивая мечта: побывать в Париже… Влекла меня туда не столько охота вкусить радостей тщеславия и плоти, какими ублажал себя Лоботряс, сколько потребность уехать прочь из Лиссабона, где церкви и магазины, синева реки и голубизна неба - все напоминало мне Аделию, негодяя в испанском плаще и утраченный навеки поцелуй в ухо.
Ах! Если бы тетя Патросинио развязала свой кошелек из зеленого шелка, позволила бы мне запустить в него руку, набрать полную пригоршню золота и укатить в Париж!..
Но в глазах сеньоры доны Патросинио Париж был землей крамолы, гнездилищем лжи и чревоугодия; там живет безбожный люд, обагрявший руки в крови своих духовных пастырей; и с тех пор неустанно - и при свете солнца, и при сиянии газовых фонарей - он предается "разврату". Кто посмел бы высказать при тетушке желание посетить это средоточие мерзостей и распутства?..