После Док Роуд улицы круто поднимаются в гору, и мистер Хэннон не может везти меня на велосипеде, так что мы идем пешком. После работы ноги у него болят, и до Хенри Стрит мы бредем долго. Он опирается на велосипед, или садится на ступеньки и отдыхает на каком-нибудь крыльце, стиснув зубами трубку.
Я думаю, интересно, когда мне дадут деньги за сегодняшнюю работу? Если я вовремя принесу домой шиллинг - или сколько получу от мистера Хэннона, - может, мама отпустит меня в "Лирик Синема". Мы стоим у дверей "Саутс Паб", и мистер Хэннон приглашает меня войти, ведь он обещал угостить меня лимонадом.
В пабе сидит дядя Па Китинг - весь, как обычно, черный; с ним рядом сидит Билл Гэлвин – весь, как обычно, белый – и большими глотками, сопя, пьет пиво из кружки. Как поживаете? - говорит мистер Хэннон и садится по другую руку от Билла Гэлвина. Все в пабе смеются. Господи, говорит бармен, вы только посмотрите: два куска угля и снежный ком. Посетители других пабов заходят к нам посмотреть на двух угольно-черных мужиков в компании известково-белого, и предлагают отправить кого-нибудь в "Лимерик Лидер", чтобы оттуда прислали фотографа.
А ты сам, Фрэнки, почему черный? - спрашивает дядя Па. Не иначе, в угольную шахту свалился?
Я помогал мистеру Хэннону доставлять уголь.
Глаза у тебя, Фрэнки, жуть до чего страшные. Две дырочки желтых – будто кто на снег пописал.
Это угольная пыль, дядя Па.
Придешь домой – промой как следует.
Хорошо, дядя Па.
Мистер Хэннон покупает мне лимонад, дает мне шиллинг за труды и говорит, что я могу идти домой, я отличный помощник, и на следующей неделе после школы снова могу с ним поработать.
По дороге домой я разглядываю себя в витрине магазина: я с головы до пят черный – весь в угольной пыли, и я чувствую себя мужчиной: у меня шиллинг в кармане, и я в пабе пил лимонад вместе с двумя угольными мужиками и одним известковым. Я уже не ребенок и запросто могу навсегда бросить школу. Я бы тогда каждый день работал с мистером Хэнноном, а когда ноги у него совсем разболятся, стал бы сам разъезжать на телеге и до конца своих дней доставлял бы уголь богачам, и моей маме уже не пришлось бы просить подаяние у дома отцов-редемптористов.
Прохожие на улицах и переулках глядят на меня с любопытством. Ребята и девчонки смеются и кричат: гляньте - трубочист. Сколько берешь за прочистку каминов? Ты в яму с углем свалился? Где ты так обгорел?
Ничего они не понимают. Они не знают, что я весь день развозил стофунтовые мешки с углем и торфом. Не понимают, что я теперь мужчина.
Наверху в Италии мама с Альфи спят, и окно завешено старым пальто. Я сообщаю, что заработал шиллинг, и мама говорит: можешь пойти в "Лирик", ты это заслужил. Возьми два пенса, а остальное положи внизу на каминной полке – потом пошлю кого-нибудь за буханкой хлеба к чаю. Вдруг пальто с окна падает, и комнату заливает свет. Мама смотрит на меня: Боже Всевышний, что у тебя с глазами? Иди вниз, я через минуту спущусь - будем их промывать.
Она греет в чайнике воды, протирает мне глаза раствором борной кислоты и говорит, что сегодня мне в "Лирик Синема" нельзя, и завтра нельзя, а будет можно, когда глаза вылечу – одному Богу ведомо, когда это будет. С такими глазами, говорит она, нельзя тебе уголь развозить: от пыли точно ослепнешь.
Но я хочу работать. Хочу шиллинг в дом приносить. Я хочу быть мужчиной.
Можешь и без шиллинга быть мужчиной. Иди наверх, ложись, закрой глаза и отдохни, иначе совсем ослепнешь.
Я хочу работать. Три раза в день я промываю глаза раствором борной кислоты. Вспоминаю, как Шеймус в больнице рассказывал, что дядя его моргал и вылечился, и по часу в день я непременно сижу и моргаю. Будешь моргать, говорил он, и заработаешь отличное зрение. И вот, я сижу и моргаю, а Мэлаки бежит к маме, которая беседует на улице с миссис Хэннон: мам, с Фрэнки что-то стряслось - он там сидит и моргает.
Она бросается бегом наверх. Что с тобой стряслось?
Я лечусь, делаю зарядку для глаз.
Какую такую зарядку?
Моргаю.
Это не зарядка.
Мне Шеймус в больнице сказал, что глазам это очень полезно. Его дядя так моргал и в итоге отличное зрение себе заработал.
Она говорит, что я какой-то стал странный, и уходит обратно на улицу болтать с миссис Хэннон, а я моргаю и промываю глаза теплым раствором борной кислоты. Через окошко до меня доносятся слова миссис Хэннон: для Джона ваш маленький Фрэнки – просто дар небесный. У него ноги-то болели, потому что с телеги приходилось то слазить, то забираться обратно.
Мама в ответ молчит – значит, ей жаль мистера Хэннона, и она снова разрешит мне с ним поработать - в четверг, когда заказов особенно много. Трижды в день я промываю глаза и моргаю до боли в бровях. Я моргаю в школе, когда учитель не видит, и все ребята в классе зовут меня Моргалой, в добавление к остальным прозвищам.
Моргала Маккорт
паршивые глазки
попрошайкин сын
разинул калошу
япошка
балерун
А мне плевать, как меня зовут – главное, что глазам получше и у меня есть постоянная работа - я развожу стофунтовые мешки с торфом и углем. Вот бы они видели, как я в четверг после школы еду на телеге, и мистер Хэннон передает мне поводья, чтобы спокойно покурить трубку. На, Фрэнки – ты с ней полегче, поласковей, лошадка у нас умница, не надо вожжи тянуть.
Мне вручают и кнут, но с нашей лошадкой кнут вовсе не нужен. Я только для виду им щелкаю в воздухе, как мистер Хэннон – или изредка, может, прихлопну муху, севшую на мощный круп лошади, который покачивается между оглоблями.
Все явно глядят на меня и восхищаются, как я сижу на телеге, как играючи управляюсь с вожжами и хлыстом. Вот бы мне еще трубку, как у мистера Хэннона, и твидовую фуражку. И стать бы мне настоящим угольщиком, чернокожим, как мистер Хэннон и дядя Па Китинг, чтоб люди говорили: смотрите, вот Фрэнки Маккорт, он весь уголь в Лимерике доставляет и пьет пинты в "Саутс Паб". Я никогда бы не умывался. Ходил бы черным всегда, даже в Рождество, когда полагается вымыться как следует в честь Младенца Иисуса. Он, я знаю, не обиделся бы, потому что в церкви редемптористов я видел у рождественских яслей трех волхвов, и один из них был черней, чем дядя Па Китинг, а он в Лимерике самый черный, и если волхв черный, это значит, повсюду на свете, в любой стране, обязательно кто-то развозит уголь.
Лошадь поднимает хвост и у нее из задницы выпадают большие дымящиеся куски желтого навоза. Я натягиваю вожжи, чтобы она остановилась и спокойно справила нужду, но мистер Хэннон говорит: нет, Фрэнки, не надо. Лошади всегда оправляются на ходу. И в отличие от рода человечьего, Фрэнки, не оставляют после себя ни грязи, ни вони. Сходить в туалет после кого-нибудь, кто объелся поросячьих лапок и упился пивом – мучение хуже не придумаешь: вонь такая, что без носа останешься. Лошади – дело другое. Они едят только овес и сено, и отходы у них чистые и безвредные.
Я помогаю мистеру Хэннону по вторникам и четвергам после школы и полдня в субботу утром, и матери приношу три шиллинга, но она все время беспокоится о моих глазах. Она промывает их, как только я возвращаюсь домой, и заставляет меня полчаса лежать, закрыв глаза, и отдыхать.
Мистер Хэннон говорит, что в четверг, как доставит уголь на Баррингтон Стрит, будет ждать меня возле школы. Теперь-то ребята меня увидят. Теперь-то поймут, что я рабочий человек, а не просто паршивые глазки - попрошайкин сын – разинувший калошу япошка-балерун. Запрыгивай, говорит мистер Хэннон, и я забираюсь на телегу, как заправский работник. Я смотрю на ребят, а они на меня пялятся - во все глаза. Я говорю мистеру Хэннону, что он может передать вожжи мне, если хочет спокойно покурить трубочку; он так и делает, и я отчетливо слышу, как ребята ахают. Я говорю: н-но, как мистер Хэннон. Лошадь трогается с места, и я знаю, что дюжина учеников нашей школы грешит смертным грехом зависти. Я снова понукаю лошадь: н-но! Чтобы все хорошенько услышали и как следует усвоили, что именно я погоняю, никто другой, и чтобы всю жизнь потом помнили, кого они видели на телеге с вожжами и хлыстом. Это лучший день моей жизни – лучше, чем день моего Первого Причастия, который бабушка испортила; лучше чем день Конфирмации, когда я заболел тифом.
Больше никто не обзывается. Не смеется над моими глазами. Все спрашивают, откуда у меня такая работа, мне ведь всего одиннадцать, и сколько мне платят, взяли меня насовсем или нет, есть ли еще вакансии на угольном дворе, и просят замолвить за них словечко.
Потом взрослые тринадцатилетние ребята, дыша мне в лицо, говорят, что их самих должны были взять на мое место, потому что они старше, а я всего лишь тощий узкоплечий малолетка-коротышка. Ну и пусть себе болтают. Взяли-то меня, и мистер Хэннон говорит, что я молодчина.
Бывает, ноги у него так болят, что он еле ходит, и миссис Хэннон за него очень тревожится. Она угощает меня чашкой чая, и я смотрю, как она подворачивает брюки и снимает с его ног грязные повязки. Красно-желтые болячки забиты угольной пылью. Она промывает их мыльным раствором, накладывает желтую мазь и подставляет мистеру Хэннону под ноги стул, и он так весь вечер отдыхает, читая газету или книжку с полки у него над головой.
Ноги так болят, что ему приходится утром вставать на час раньше, чтобы размять их и наложить мазь. Однажды утром в субботу, еще затемно, миссис Хэннон стучится к нам и просит меня сходить к соседу и одолжить у него тележку для мистера Хэннона – сегодня ему тяжести не поднять, не мог бы я сделать одолжение и доставить мешки на тележке. На велосипеде он меня отвезти не сможет, так что мне лучше встретить его с тележкой сразу на угольном дворе.
Боже благослови мистера Хэннона, говорит сосед, для него – все, что угодно.