Зайцев Борис Константинович - Дом в Пасси стр 22.

Шрифт
Фон

- Значит, не все еще перемололось в вас, Михаил Михайлыч. ...Мельхиседек хорошо действовал на генерала. Ему приятно было, что этот сухенький старичок к вечеру как бы вплывал в его квартиру, иногда усталый, иногда нет, но всегда ровный, чаще всего улыбающийся и приветливый. Генерал сшивал бисерные половинки мешочков для балов. Разрисовывал яйца - выцарапывал, золотил и чернил узоры двуглавого орла. На ночь раскладывал пасьянс. А в прихожей Мельхиседек разбивал нехитрый свой шатер: всего-то тощий тюфячок. И становился на вечернее правило. Кроме всегдашних имен за кого молиться (с жильцами дома в Пасси), прибавились теперь новые: сведенный ревматизмом штурман Петров из Charite, капитан Кобозев из Cochin - у этого туберкулез шейного позвонка - более года лежит недвижно, без подушки.

О жильцах же дома за эти несколько дней тоже узнал Мельхиседек кое-что новое.

* * *

- Конечно,- говорила Дора,- Михаил Михайлыч имеет большое на него влияние. Сама я, как вам известно, не православная, но к религии отношусь терпимо. Влияние генерала считаю скорей даже хорошим - но согласитесь, о. Мельхиседек, что ведь это случайность, пожалуй даже и странность... Рафа, конечно, попадет во французскую школу, где все это совершенно ни к чему. Вот и сейчас: ему очень хочется съездить с вами и Михаилом Михайлычем в этот скит... Отчасти я ничего и не имею: генерала уважаю, о вас много слышала и уверена, что ничего плохого для Рафы от поездки в деревню не будет.

Дора произносила слова связно и покойно. Они имели определенный смысл, но жили от нее отдельно. Мельхиседек тихо сидел на кончике стула.

- Может быть, его даже поразят поэтические стороны ваших служб, но для чего ему, скажите, пожалуйста, все это в лицее Жансон, куда осенью он поступает?

"И у этой женщины тайные скорби,- подумал Мельхиседек.- На уме одно, в сердце другое - тяжесть". Когда она смолкла, он поднял на нее глаза.

- Уважаемая Дора Львовна, я ведь никак не настаиваю. Первое - хотел просто вас поблагодарить за поддержку детей наших, а второе,- я думаю, на такую поездку можно бы смотреть просто как на прогулку в деревню.

- Ах, ну да, разумеется...

- Позвольте спросить,- сказал вдруг Мельхиседек,- у вас есть ведь, кажется, муж в России?

- Да. А... что?

- Нет, ничего. Так это мне в голову зашло. Все, знаете, теперь такое неустроенное... Рафаил, стало быть, отца почти и не помнит?

- Мы с мужем давно не вместе.

Дора встала, подошла к окну. Солнце заливало каштаны. Розовые свечи еще держались, белые уже облетели. Филемон и Бавкида под зелеными волнами тени возились со своими курами, крыжовниками. "Все сложилось, конечно, неправильно и горько. Но я никого не должна винить. Если бы я была достоевская девушка, то устраивала бы сцены и истерики. Но я не истеричка. И отлично понимаю, что когда тебя не любят, то никакой силой не заставишь полюбить. Истерики бессмысленны. Да и разве он виноват? Слабый, несчастный человек. Но любить никого, вероятно, не может. Он вечно подпадает своей чувственности и беззащитен от нее".

Кто-то невидимый взял несколько быстрых воздушных нот. В паузе этой слышал ли их Мельхиседек? Дорино сердце они пронзили. Она обернулась, встретила спокойный, задумчивый, странно задумчивый взор Мельхиседека.

- В конце же концов,- сказала тихо,- если Рафа хочет, то пусть едет, разумеется. Поручаю его вам и генералу.

Мельхиседек поклонился.

- Благодарю вас за доверие, Дора Львовна. Думаю, что раскаиваться не будете.

Воздушные ноты замолкли. Все опять стало по-прежнему, обычное и будничное. Дора Львовна Лузина со своим неудачным романом, со своими заботами, чувствами и занятиями входит во всегдашнюю свою жизнь, и в конце концов неважно, поедет или не поедет Рафа с этими двумя стариками в ненужный ей скит. Вообще ничего неважно.

Когда Мельхиседек ушел, она стала собираться - надо пойти позвонить к мадам Габрилович насчет завтрашнего массажа. "Забыть, забыть, забыть..." Габрилович, Гарфинкель, Эйзенштейн...

Мельхиседек возвратился в квартирку Михаила Михайлыча. Генерала не было. Мельхиседек не ходил нынче по больницам, он присел у генеральского столика и стал писать письма: в скит о. Никифору, знакомому в Югославию, священнику в Лилль. Майский Париж был за окном. Он посылал пестрые, нервные свои звуки - смесь напевов из радио, гула автомобилей, протяжного, отдаленного визга трамваев - все жило в солнечном свете и сливалось с зелеными веяниями, беглыми гаммами каштановых листьев под ветерком. Вероятно, эта колкая, острая (хоть и приглушенная) музыка и вызывала некое беспокойство у Мельхиседека.

Впрочем, в половине последнего письма он ощутил и новые звуки, совсем уже странные, доносились они как будто из окна и снизу.

"Все вышеизъясненное заставляет меня обратиться к Вашему боголюбию",- писал Мельхиседек круглым почерком с большими, однако, завитками на "боголюбии". Он только было размахнулся изложить, чего ждет от боголюбия, как звуки, неопределенно ему не нравившиеся, стали определенным криком - женского, пронзительного голоса. Мельхиседек встал, подошел к окну и наклонился. "Да нет, Капочка, я ничего..." "Всегда врал, всю жизнь..." - голос Капы взлетал до высоких нот. Мельхиседек поморщился, отошел. Опять другой голос возражал, приглушенно и невнятно: будто волна спадала. Но Мельхиседек все пожимался, неуютно себя чувствовал - волна же вдруг снова закипела забурлила, возросла...

Что-то хлопнуло, зазвенело. Мельхиседек вышел на площадку. Внизу, из квартиры Капы распахнулась дверь, быстро выскочил, пятясь, Анатолий Иваныч.

- Иди к своей дряни, иди, негодяй... через лестницу, близко... иди!

Она отскочила назад, опять что-то схватила - белая чашка ударила прямо в лоб Анатолия Иваныча - рассыпалась мелкими кусочками.

- Благодетельница человечества! Дрянь! Развратная дрянь! Лгунья! Такая же...

Капа захлопнула дверь. Дрогнула ветхая стена, зазвенело внизу. Где-то открылась дверь, кто-то в недоумении на шум высунулся. Но как раз стало могильно тихо. На площадке стоял худощавый человек в серых брюках со складкой, вытирал безупречным платочком кровь с оцарапанного лба. Потом медленно, деловито стал собирать осколки. Подняв голову, увидал белую бороду Мельхиседека - улыбнулся: нельзя сказать, чтобы улыбкой веселой!

Мельхиседек видел его на днях у генерала. Теперь спустился к нему. Анатолий Иваныч молчал и виновато улыбался. Губы его дрожали, в платочке он держал собранные осколки. И глубокая беспомощность была во всей позе - так бы и стоять неизвестно сколько, зачем?

- Пойдемте к Михаилу Михайлычу,- сказал тихо Мельхиседек.- Там хоть положите. Да и кровь опять выступила. Надо обмыть.

Анатолий Иваныч покорно за ним поднялся. Положил черепки на кухне, обмыл лоб под краном, умыл лицо.

- Как неприятно вышло... ужасно неприятно. Капа - больная девушка. Такая нервная... как рассердится, не удержишь... И начинает метать предметы. Совершенно напрасно...- вообразит себе Бог знает что...

Анатолий Иваныч глядел на Мельхиседека светлыми вопрошающими глазами.

Будто малый ребенок невинно пострадал от обидчика.

"Ему трудно уже теперь не лгать. Даже очень трудно,- думал Мельхиседек покойно.- Так все и выходит, одно к одному".

- Мне очень стыдно перед вами, о. Мельхиседек. Ужасно неловко.

- Передо мной ничего-с. Передо мной чего же стыдиться. А коли вообще стыдно...- так это даже и неплохо.

Генерал вернулся в сумерки - относил мешочки свои комиссионеру (тот устраивал их в магазин). Мельхиседек давно кончил письма. В садике Жанена сильно сгустилась тень под каштанами. Кролики засыпали. Куры замолкли. На улице уже бледные фонари, и зеленая искра трамвая ломается, крошится в воздухе фиолетовом. Нежно-зеркален асфальт мостовой. Рубин над входом в метро струйкой стоячей отразился в асфальте. В таком вечере хорошо бродить близ Сены, меж Конкорд, дворцом Бурбонским. Но генерал был на rue Didot в прогорклом Париже старых бедных улиц, тупичков еле освещаемых, булыжных мостовых. А Мельхиседек и никуда не выходил, но смотрел в пролет между стеной и каштанами: там сияли, странно сблизившись, две крупные звезды.

- Как прожили день, о. Мельхиседек,- спросил генерал.- Как чувствовали себя под моим кровом?

- Слава Богу, Михаил Михайлыч. Хотя день был довольно странный.

Генерал зажег газ, стал разогревать суп.

Мельхиседек сначала рассказал про Дору Львовну. (Передав внешнее. О внутреннем умолчал - давно привык умалчивать о внутреннем, слишком много исповедовал, слишком знал много.)

- Так что мы теперь втроем едем, Михаил Михайлыч. И Рафаил.

- Великолепно.

- Ну, а затем попал в баталию.

Рассказал вкратце и об этом. (Спокойно и без удивления - точно так и должно было быть.)

- Да-а, ферт этот, ферт...- сказал генерал.- Доигрался. Действия на два фронта - одновременно. Контратака противника во фланг и прорыв к обозам. Но насчет Доры Львовны не полагал-с... Вот по видимости и аккуратная, солидная - да и возраст не из детских...- а тоже значит слаба. Сердце-то женское слабое, любви ищет, о. Мельхиседек. И никакими вашими постами не залить любви-с...

Мельхиседек погладил свою бороду.

- Мы и не собираемся заливать, Михаил Михайлыч. Не думайте, что мы уже такие дети, жизни не знающие. Но когда к нам приходят люди истерзанные этой жизнью и этой любовью, мы стараемся утешить...

- Так, так... Вот вам и дом пассийский, помните, вы тогда "скитом" его назвали? Хорош скиток! Нечего сказать.

- Скит, конечно, не скит, это просто жизнь, Михаил Михайлыч. Удивляться нечего, не в раю живем. Впрочем и сама скитская жизнь не без трудностей. Хоть и других конечно. Мельхиседек помолчал, потом вдруг улыбнулся.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке