В этом сострадании было что-то пугающее, оно угнетало его. Джек чуть было не заплакал со стыда: ребенок в простоте душевной объяснял эту жалость, в которой он чувствовал пренебрежение к себе, необычностью своего костюма, тем, что у него голые коленки и чересчур длинные волосы.
Но пуще всего Джека пугало отчаяние матери в случае нового отказа.
Вдруг он увидел, что мадемуазель Констан достает из своей сумочки и раскладывает на ветхом, перепачканном чернилами зеленом сукне стола кредитные билеты и золотые двадцатифранковые монеты.
Стало быть, его оставляют.
Бедный малыш от души обрадовался: он даже не подозревал, что там, за этим столом, только что был подписан приговор ему, было положено начало несчастьям его жизни, всей его скорбной жизни.
В эту минуту из пустынного сада донесся чей-то чудовищный бас:
Девицы, что лежат под хладною землею…
Стекла в гостиной еще дрожали, когда какой-то тучный, невысокий, но коренастый и широкоплечий мужчина, коротко остриженный, с раздвоенной бородкой, шумно распахнул дверь и появился, держа в руке черную мягкую войлочную шляпу.
- В гостиной топят! - вскричал он с комическим изумлением. - Какая роскошь! Бэу! Бэу! Значит, мы заполучили новенького питомца жарких стран… Бэу! Бэу!
По свойственной многим певцам маниакальной причуде вновь пришедший постоянно стремился обнаружить в сокрытом у него в груди органе присутствие нижнего "до" - ноты, которой он сильно гордился и из-за которой постоянно тревожился: вот почему все свои фразы он завершал этими замогильными звуками: "Бэу! Бэу!". Они напоминали глухое рычание, казалось, исходившее из-под земли в том самом месте, где он стоял.
Увидев незнакомую даму, ребёнка и кучу денег, он замер, и слова застыли у него на устах. Он был ошеломлен, обрадован, потрясен, и все это отражалось на его лице, мускулы которого были, видимо, приучены воспроизводить различные чувства.
Моронваль торжественно повернулся к камеристке:
- Господин Лабассендр ив Императорской музыкальной академии, наш преподаватель пения!..
Лабассендр поклонился раз, другой, третий, потом порядка ради пнул ногой негритенка, и тот исчез, не вымолвив ни слова, и унес с собой ведро для угля.
Дверь снова распахнулась, пропустив еще двух мужчин.
Первым переступил порог уродливый человек с седеющей головою и невзрачным безбородым лицом, одетый в застегнутый на все пуговицы сюртук, на лацканах которого виднелись многочисленные следы неопрятности, присущей близоруким: глаз его не было видно из-за очков с выпуклыми стеклами.
То был доктор Гирш, преподаватель математики и естественных наук.
Он распространял вокруг себя сильный запах щелочи; в результате всевозможных химических манипуляций его пальцы были разных цветов - желтого, зеленого, голубого, красного.
Человек, вошедший следом, являл собою совершенную противоположность этому пугалу.
Он был еще молод и довольно красив; его тщательно продуманный костюм дополняли светлые перчатки: нарочито отброшенные назад волосы увеличивали несоразмерно высокий лоб, взгляд у него был рассеянный и высокомерный, а густые, золотистые, сильно нафабренные усы на широком и бледном лице придавали ему вид пораженного недугом мушкетера.
Моронваль представил его:
- Наш выдающийся поэт Амори д'Аржантон, преподаватель литературы.
Увидев золотые монеты, поэт, так же как и его коллеги, не мог скрыть свое изумление… В его холодных глазах сверкнула молния, но он почти тотчас же прикрыл веки, успев, однако, бросить покровительственный взгляд на ребенка и бонну.
Затем он присоединился к другим учителям, стоявшим перед камином. Поздоровавшись, все трое молча поглядывали друг на друга с довольным и слегка растерянным выражением лица.
Мадемуазель Констан нашла, что у д'Аржантона спесивый вид, а на Джека он нагнал необъяснимый страх, смешанный с отвращением.
В будущем Джеку предстояло немало выстрадать по вине собравшихся тут людей, но больше всего - по вине этого человека. И ребенок точно предчувствовал это. Как только д'Аржантон появился в гостиной, малыш безотчетно угадал в нем "врага", а когда глаза их встретились, у него похолодело в груди.
Сколько раз в печальные часы своей жизни Джеку суждено было встречать суровый взгляд этих блекло - голубых глаз, будто спящих под набрякшими веками! Когда же они пробуждались, то сверкали стальным, бездушным блеском. Кто-то назвал глаза окнами души, но эти окна были так плотно закрыты, что возникало сомнение, есть ли вообще за ними душа.
Когда беседа между мадемуазель Констан и супругами Моронваль закончилась, мулат подошел к новому воспитаннику и легонько похлопал его по щеке.
- Ну, ну, дружок!.. Что это у нас такая постная физиономия? Пора бы уж развеселиться.
Джек и в самом деле в минуту прощания с камеристкой почувствовал, что на глаза у него навертываются слезы. Не то, чтобы он был сильно привязан к этой толстухе, но она была последним звеном, которое связывало его с домом, она все время находилась рядом с его матерью, и ему казалось, что с ее уходом разлука будет уже бесповоротной.
- Констан, Констан! - едва слышно повторял он, уцепившись за ее юбку. - Передайте маме, чтобы она приехала ко мне.
- Да, да, она приедет, господин Джек… не нужно плакать…
Ребенок и впрямь с трудом удерживал слезы. Но тут ему показалось, что все присутствующие испытующе смотрят на него, что преподаватель литературы не сводит с него насмешливого и леденящего взора, и этого было достаточно, чтобы малыш совладал со своим отчаянием.
А снег все падал и падал.
Моронваль предложил послать за извозчиком, но камеристка, ко всеобщему и величайшему изумлению, объявила, что кучер Огюстен ожидает ее в двухместной карете на углу переулка.
Черт побери, собственная карета!
- Кстати, Огюстен кое о чем просил меня, - спохватилась мадемуазель Констан. - Нет ли у вас тут воспитанника по имени Сайд?
- Да, да. Разумеется, есть… Чудесный малый! - сказал Моронваль.
- А какой у него бесподобный бас!.. Сейчас вы сами услышите!.. - прибавил Лабассендр и, высунувшись в сад, громовым голосом позвал Сайда.
В ответ послышался страшный рев, а вслед за тем появился и "чудесный малый".
Это был долговязый смуглый подросток; мундир, как и все школьные мундиры, которые подолгу носят быстро растущие дети, был ему узок и короток; в этой стянутой наподобие кафтана форменной одежде Сайд особенно походил на египтянина, правда, наряженного на европейский манер.
В довершение всего природа отпустила слишком мало кожи на долю его круглой желтой физиономии с довольно правильными чертами: кожа на ней была натянута так туго, что едва не лопалась, и, когда у Сайда раскрывался рот, глаза его тут же зажмуривались, если же открывались глаза, то захлопывался рот.
При взгляде на этого злополучного юнца, для которого не хватило кожи, вас так и подмывало сделать ему надрез, прокол или еще что-нибудь, лишь бы облегчить его участь.
Обнаружилось, что Сайд отлично помнит кучера Огюстена, который служил у его родителей и давал мальчику окурки от сигар.
- Что ему от вас передать? - спросила мадемуазель Констан с самым любезным видом.
- Ничего… - ответил воспитанник Сайд.
- А как поживают ваши родители?.. Вы получаете от них вести?
- Нет.
- Если не ошибаюсь, они собирались в Египет? Добрались они туда?..
- Не знаю… Они никогда мне не писали…
Говоря по правде, ответы этого образцового ученика пансиона Моронваль-Декостер производили не слишком отрадное впечатление, и навострившему уши Джеку лезли в голову самые странные мысли.
Равнодушие, с каким подросток упоминал о своих родителях, совершенно не вязалось с хвастливыми утверждениями Моронваля о том, будто ему удается создать для своих воспитанников семейную обстановку, что особенно важно, ибо они по большей части лишены таких радостей с раннего детства, и на Джека все это произвело мрачное впечатление.
Мальчик представил себе, что ему суждено жить среди сирот, покинутых детей и что ему самому будет здесь так же сиротливо, как если бы он приехал из Тимбукту или с острова Таити.
И он инстинктивно цеплялся за платье недоброй служанки, которая привезла его сюда.
- Передайте маме, чтобы она приехала… чтобы она непременно приехала ко мне!
Когда дверь захлопнулась и пышная юбка камеристки исчезла из глаз, мальчик понял, что все кончено, что целый отрезок его жизни, жизни избалованного ребенка, уходит в прошлое и что никогда уже не повторятся эти счастливые дни.
Он беззвучно плакал, стоя возле двери в сад, и тут чья-то рука протянулась к нему, сжимая какой-то небольшой черный предмет.
Долговязый Сайд, пытаясь утешить Джека, протягивал ему окурки.
- Бери, бери!.. Не стесняйся… У меня их полная коробка… - говорил потешный юнец, зажмуриваясь, чтобы открыть рот.
Джек, улыбаясь сквозь слезы, мотал головой, объясняя, что ему не нужны эти замечательные окурки; ученик Сайд, который отнюдь не блистал красноречием, стоял перед ним, как истукан, не зная, что бы еще такое сказать, но тут как раз вошел Моронваль.
Он проводил мадемуазель Констан до кареты и возвращался, проникнутый почтительным сочувствием к печали нового воспитанника.
У кучера Огюстена была такая богатая меховая полость, лошадь, запряженная в двухместную карету, казалась такой резвой, что юный де Баранси сильно вырос в его глазах. Мальчику на редкость повезло, так как обычно Моронваль, желая развеять тоску по родине, подчас овладевавшую "питомцами жарких стран", прибегал не к декостеровской, а совсем к иной методе - свистящей, хлещущей, секущей.