Наконец, уже две недели спустя после своего воззращения, в жаркий летний день он пошел далеко по дороге, куда глаза глядят, меж широких полей. Он шел в белом полотняном сюртуке и военной фуражке, как видно, без цели, медленно, с папироской в зубах, слегка покачиваясь, как обеспеченный холостяк, уверенный в своем уме и ни о чем не заботящийся… Так он прошел березовый лесок, покрывавший один из окрестных холмов, за которым лежало поле, золотившееся спелым хлебом.
Как раз в этот день начали жать эту ниву; несколько жниц сгибались над золотистой волной, которая в такт движениям их рук, казалось, кланялась им в ноги.
Ковальчук остановился на опушке леса и засмотрелся на одну из жниц, которая, выпрямившись, подняла большой сноп ржи и, отступив несколько шагов, бросила его туда, где уже лежало много снопов. Затем в воздухе сверкнул серп, и она опять наклонилась и начала жать. С каждым разом она все больше приближалась к тому месту, где стоял Ковальчук, но ни разу не подняла головы, и только руки ее двигались все быстрее, очерчивая серпом стальные молнии над землей.
Ковальчук слегка приоткрыл рот и стал вглядываться в эту женщину, как во что-то необыкновенное; он бросил недокуренную папироску и скрестил руки на груди. Он долго стоял, как вкопанный, на опушке леса между березами, и вскоре под его черными усами появилась улыбка. Он понимал, что приближающаяся к нему жница, хотя и стоит наклонившись, прекрасно знает, что он там находится: иногда она бросала на него исподлобья взгляд, но не произносила ни слова и не подымала головы, а, наоборот, жала все скорей и старательней.
А когда она оказалась всего лишь в нескольких шагах от него, Ковальчук произнес:
- Добрый вечер, Петруся!
Тогда и она выпрямилась, опустила руки и ответила:
- Добрый вечер.
Но она не смотрела на него: веки с длинными ресницами закрывали ее глаза; она повернулась к нему в профиль и, казалось, чего-то ждала или же попросту отдыхала от работы. Ковальчук ловко оперся локтем на выступавший пень и, прищуривая глаза, проговорил опять:
- Разве это хорошо оказывать такое равнодушие старому знакомому?
Жница пожала плечами и, не поднимая век, ответила как бы сердитым тоном:
- Какое там равнодушие!
- А как же? Разве так Петруся должна со мной здороваться?
- Если со мной не здороваются, то и мне нет нужды здороваться.
Ковальчук отошел от дерева, о которое опирался, и приблизился к ней. Глаза ее все время были опущены, а руки ее бессильно падали вдоль бедер. Она жала уже несколько часов, день был знойный, и густые, обильные капли пота блестели на ее загорелом лбу и щеках, почти таких же красных, как полевой мак, свесившийся с ее темных волос на ухо. Ковальчук загляделся на нее. Казалось, он присматривался к каплям пота, густо орошавшим ее лицо.
- Что же ты? - начал он снова, - работаешь и надрываешься?
- Надрываюсь… - отвечала она.
- Как вол в ярме?
- Как вол…
- У чужих людей?
- У чужих…
- И старая бабушка с тобой живет?
- Живет.
Он еще на шаг приблизился к ней.
- А отчего ты не вышла за Степана Дзюрдзю? - спросил он.
- Потому что не хотела, - ответила она.
- А уговаривали люди?
- Уговаривали…
- И бабушка приказывала?
- Приказывала…
- Так отчего же не пошла? Нужно было итти! Работала бы в собственной избе, одевалась бы в ситцы и каждый день ела бы яичницу с салом…
На этот раз девушка быстро переступила с ноги на ногу и сердито ответила:
- Пусть Степанову яичницу свиньи едят…
- А теперь девушки смеются над тобой, поют, что ты уж старая девушка!..
Она пожала плечами.
- Пусть себе поют.
Глаза Ковальчука заискрились, и руки слегка задрожали.
- Что же ты так говоришь со мной, точно и не говоришь… как с собакой какой-нибудь?.. Бросит слово и опять молчит, в глаза даже не взглянет… Что я тебе худого сделал?
Тут Петруся выпустила из рук серп и, хватаясь руками за голову, застонала:
- Ой, сделал ты мне, сделал беду на всю жизнь!.. И посмешище из меня сделал для людей… Уж две недели как вернулся, а обо мне и не вспомнил, не пришел даже доброе слово сказать, не взглянул в ту сторону, где я…
Из глаз у нее готовы были брызнуть слезы; она нагнулась за серпом и, делая такое движение, как будто собиралась уйти, воскликнула полуплача, полугневно:
- Не хочешь ты меня, и я тебя не хочу… Иди, венчайся с Лабудовой дочкой… Она самая богатая во всем селе, и глаза у ней такие, что один глядит вправо, а другой влево… Иди с богом от меня к Лабудовой дочке!
Вот эти-то глаза, которые у Лабудовой дочки были косые и противные, у Петруси обладали такими чарами, каких никакая ведьма не могла бы выдумать. Впрочем, в ней не было ничего особенного. Можно было бы найти множество таких же свежих и стройных девушек, как она; но глаза ее были замечательны тем, что прямо-таки говорили и, говоря, притягивали к себе, как золотым шнурком. В них отражалась вся ее душа, о которой уста не умели, да и не смели много сказать. И теперь в ее серых глазах, обращенных на лицо Ковальчука, светились страстный упрек и жалобная мольба, врожденная веселость и долгая тоска. Ковальчук схватил ее за руки и слегка притянул к себе.
- Ты не шла за Степана оттого, что меня ждала? - спросил он быстрым шопотом.
- А то кого ж? - прошептала она.
- А тяжело было жить?
Отирая со щеки слезы пальцем, на котором виднелась красная черта от пореза, она отвечала:
- Тяжело…
- Так ты жила в таком тяжком труде и среди людских насмешек, потому что ждала меня? - спросил он еще раз.
- А кого же?
- Побожись!
Она сложила пальцы как бы для крестного знамения и подняла глаза к сиявшим голубым небесам.
- Клянусь богом и пресвятой богородицей, что я в тебе души не чаяла и так тебя ждала, как птичку, вместе с которой и солнце начинает светить и приходит красная весна.
Он обнял ее за талию и потянул в березовую рощицу.
- Вот и дождалась! Богом клянусь, что я женюсь на тебе и введу хозяйкой к себе в избу. Забыл я немножко о тебе, это правда, но как только я увидел твой тяжкий труд и пот, то сейчас же что-то сжало мне сердце, как клещами, а когда твои глаза взглянули на меня, то на душе у меня стало сладко, как от меда…
Среди зеленых берез, в листве которых шумел ветерок и раздавался непрерывный щебет птиц, он крепко прижимал ее к груди рукой, как бы созданной для молота и наковальни, отирал с ее лица пот и слезы и покрывал поцелуями ее губы, из которых вырывались смех и рыданья.
Долго после этого люди в Сухой Долине болтали, что Петруся, должно быть, и этому тоже что-то "сделала": где же слыхано, чтобы парень, который ходил в широкий свет, да еще такой парень, которому самые богатые девушки готовы были вешаться на шею, помнил шесть лет о девушке, чтобы он женился на ней, не очень молодой, совсем бедной девушке… Она "сделала" Степану, и этому тоже "сделала", только того потом отворожила, а этого уж забрала себе. Какое-то такое зелье знает, что ли?.. А может быть, и еще что-нибудь похуже…