- Эх, Семен! - со вздохом сказал Полторацкий. - Нетерпеливый ты человек… А нетерпение страшное дело, это я тебе точно говорю. Колесов на Бухару попер - и чудом, просто чудом ведь вылез! Тяжелое ныне время, Семен, - помолчав, тихо проговорил он. - Собраться надо… в кулак надо себя зажать. А в вас с Агаповым будто маятник какой-то ходит - то туда, то сюда. То нехорошо, это плохо… Оно и будет нехорошо, если мы - как Агапов - со стороны на все глядеть примемся и только мнение свое высказывать… Само собой ничего не совершится, ко всему руку приложить надо… и голову… И решимость самую твердую! В такое-то время колеблющийся человек, может, и есть самый опасный. Ты на него положиться готов, - а он отшатнулся. Из-за неуверенных кровь льется, Семен.
Так они шли не спеша в сторону Пушкинской, на свет ее редких фонарей, почти невидимые друг другу во всеохватной ночной мгле, и лишь по слегка дрожащему, а иногда и вообще прерывающемуся голосу Дорожкина Полторацкий мог представить себе недоуменно-обиженное выражение его лица. Семену Семеновичу скорее всего мнилось, что нарком труда чересчур прям и последователен и считает это своим достоинством, тогда как в иных случаях недурно взглянуть на события со всех точек зрения, и что вообще совершенно напрасно ему, Дорожкпну, толковать о необходимости твердости и решительности. Он это понимает вполне.
Выйдя на Пушкинскую, они свернули налево, дошли до Хивинского проспекта, где Семен Семенович с Полторацким распрощался. В одиночестве двинулся Полторацкий дальше и только тут ощутил, что за сегодняшний день устал безмерно и сил у него осталось ровно настолько, чтобы добраться домой и заснуть каменным сном.
- Все дороги ведут к Николаю Евграфовичу, не так ли? - с ним рядом прозвучал уверенный голос.
Полторацкий оглянулся: тот самый, кого видел сегодня в Доме Свободы, в третьем ряду у окна… чье лицо, смуглое, с твердым подбородком показалось знакомым…
- Я замечаю, Павел Герасимович, вы затрудняетесь припомнить, где пересекались наши с вами пути. Тогда позвольте представиться: бывший подполковник, ныне служащий банка и одновременно преподаватель народногоуниверситета, ваш сосед по дому Павел Петрович Цингер.
- Да-да, - как мог сухо ответил Полторацкий, вспомнив, наконец, единственную, почти мгновенную встречу с соседом едва ли не в первый же вечер своего житья в доме у Савваитова и мысль, тогда же и промелькнувшую, - военный человек, судя по выправке… белая гвардия…
- Нам с вами вполне по пути, - заметил Павел Петрович, - а вдвоем не так опасно. Шалят, Павел Герасимович, шалят… Но прошу прощения, - вдруг какбы в растерянности перебил себя Павел Петрович. - нe спросясь, набился вам в спутники… Я, Павел Герасимович, исключительно потому, что нам по пути. Соображения безопасности, и потом, не скрою, давно хотел познакомиться с вами. Вы ведь, помимо того, что нарком, еще и редактор "Советского Туркестана", не правда ли? А я, вы знаете, по природе своей неисправимый сочинитель, - простосердечно признался Цингер, и Полторацкий ощутил нечто вроде расположения к бывшему подполковнику и нынешнему соседу. В конце концов, нечего их всех на один аршин мерять, - так рассудил он, но спросил тем не менее не без усмешки:
- Что это вы… Военный человек… подполковник… а всяких шалопаев боитесь?
Цингер охотно засмеялся:
- Боюсь, Павел Герасимович… Жизни, знаете ли, жаль. Есть еще надежды, проекты, замыслы… И вообще, - вдруг воскликнул он, - она сама по себе прекрасна! Вы только взгляните… эта ночь… небо, темней агата…а звезды! горят, воистину горят! Жаль, я не поэт…все мои сочинения, Павел Герасимович, презренная проза в самом прямом смысле: статейки о нашем житье-бытье, ну еще кое-что по научной части… Да… Но вот когда в Галиции, раненный, валялся между окопами… нашими и австрийскими, когда не чаял, останусь ли в живых и только самого господа бога мог об этом молить… вот тогда понял, что есть жизнь и как надлежит ею дорожить. С тех пор у меня каждый день вроде праздника, - слышно было по голосу Павла Петровича, что он улыбнулся.
Чей-то крик сдавленный прозвучал вдалеке, потом негромко хлопнуло, еще и еще… Вслед за этими тремя хлопками прогремел винтовочный выстрел - с такой бесповоротной определенностью, что сразу все смолкло, и прежняя жаркая плотная тишина заполнила темные улицы.
- Вот вам… - произнес Цингер и после некоторой паузы с неприязнью добавил, - и шалопаи… Управы нет, вот и своевольничают, а, Павел Герасимович, - теперь уже совсем бодро сказал он.
Однако же откровенность Павла Петровича, вызванная, должно быть, тем чувством внезапной близости, какую запоздавший путник испытывает к случайному своему товарищу, разделяющему с ним ночь, одиночество и все превратности пешего хода в погруженном в беспокойный сон городе, вместо ответного, пусть даже минутного доверия постепенно порождала в Полторацком некую настороженность. Уже стала ему казаться неискренней речь бывшего подполковника, уже в словах Цингера улавливал он какие-то неясные намеки и уже заранее противился возможным попыткам соседа установить с ним отношения, подобные приятельским, - но внезапно, в один миг, понял, что более всего угнетает его хромота Павла Петровича, столь напоминающая его собственную: короткая, ныряющая перевалка вправо… Ощущалась она и на слух - по чуть более сильному звуку, с которым ступала на землю правая нога. Одинаковость их роста, имен, соседство по дому, одинаковая хромота, наконец, - все это выглядело так, словно они с Павлом Петровичем Цингером находятся в некотором свойстве или, по крайней мере, чем-то должны быть близки друг другу, хотя, конечно, уверен был Полторацкий, даже при самом беглом взгляде обнаружилось бы их коренное несходство. Не хватало еще, мелькнуло у него, чтобы и возраста оказались одинакового. Он только подумал, а Павел Петрович, словно угадав, спросил:
- Вам сколько лет, Павел Герасимович?
- Тридцать…
Павел Петрович хмыкнул и спросил еще: - А когда ж исполнилось?
- Восемь дней назад, - сказал Полторацкой. Цингер далее присвистнул.
- Эт-то замечательно! - тихо засмеялся он. - Мы с вами ровесники и ровесники почти абсолютные… я родился двадцать восьмого и, таким образом, старше вас на один день. Каково?! Нет, Павел Герасимович, тут что-то есть, тут не так просто и только совпадением объяснять было бы банально.
- Что же это вы хотите… что я двойник ваш, так, что ли?
- Двойники не двойники, но какая-то зеркальность в нас, согласитесь, есть. Даже увечны мы с вами на один манер. Мне на фронте ногу свернуло, - как бы мимоходом заметил Ципгер, - а вам?
- Сломал в детстве, плохо срослось…
- Ну, это не существенно - отчего. Тавро выжжено, а кто, как его нам с вами поставил - значения не имеет. И почему бы нам с вами не предположить… что, может быть, и цели-то наших жизней одни и те же, а, Павел Герасимович? Погодите, погодите, - живо схватился Павел Петрович, будто заслышав, что Полторацкий собрался ему возразить, хотя тот шел, не раскрывая рта. - Сейчасвы начнете толковать про разницу нашею с вами происхождения, классы, борьбу и прочее…
- Действительно, - словно очнувшись, перебил его Полторацкий. - Отца моего звали Герасим, мать - Матреной, в школу я ходил четыре года, а все остальное добирал в типографии… А вы, верно, дворянский сын…
- Дворянин, - с улыбкой в голосе подтвердил Цингер. - Но смею вас уверить - никаких капиталов, никаких преимуществ… Головой и кровью, Павел Герасимович, и верной службой отечеству.
- Головой и кровью, - вслед за ним повторил Полторацкий. - И верной службой Отечеству…
Но, должно быть, каким-то иным смыслом в его устах наполнились эти слова, ибо Павел Петрович тотчас спросил:
- А что?
- А то, что и голова, и кровь у нас с вами разные…
И службу Отечеству по-разному мы с вами понимаем. Да и само Отечество у вас одно, а у меня - совсем другое. У меня Отечество пота… труда подневольного… у меня Отечество человека, которого вы придавили… который только сейчас распрямился и которого вам опять согнуть бы хотелось.
- Вы это мне? - с неподдельным интересом откликнулся Павел Петрович.
- Достаточных оснований не имею… А были бы - я с вами бесед бы не вел.
- Ну, и слава богу, - засмеявшись, сказал Цингер с ощутимой, правда, двусмысленностью: то ли доволен он был, что нет еще достаточных оснований подозревать его во враждебных к новой власти намерениях, то ли давал понять, что подобных оснований ни у кого не может быть вообще ввиду сугубой его лояльности.