Гиппиус Зинаида Николаевна - Арифметика любви стр 31.

Шрифт
Фон

Мне дерганье, бормотанье и дичь, в которой я разобраться не мог, порядочно надоели. Мальчишка - ясно: "стопроцентный", тамошней выделки: видали таких, постарше, правда: у маменьки дойдет. А маменька важная там, должно быть, шишка. Но сам-то старик? Очевидно, не врет о "пережитом", - ведь какая развалина и скелет-скелетом! Доволен, что вырвался. Надоел, видно, бывшей супруге, если пенсион назначала, веди только себя смирнехонько. Все-таки дичь! Но давно Уж мы отвыкли удивляться: не понимаем - и так принимаем - про-

Стал я подумывать, как бы уйти, но тут Байков, едва заслышав, что о спортивных площадках я ничего не ведаю, сам заторопился от меня отвязаться: вскочил, стал мне за пиво франки совать (я не взял), забормотал что-то совсем уж несуразное, прощается. Я, было, спросил, где он живет - не сказал: "Так… тут… пока приютились… Пока…". Меня он совсем ни о чем не спрашивал. Странно, как узнал, да еще имя запомнил. Между прочим, приглядевшись, я заметил, что он не так уж стар: это худоба скелетная, да борода, да то, что зубов у него почти не было - это все и делало его стариком. Конечно, полусумасшедший; но все они оттуда, если сразу, такими нам кажутся. Отойдет понемножку.

Взял он своего парня, который мне даже головой не кивнул, засеменил прочь, беспомощно оглядываясь. Только обоих я и видел.

В тот же вечер оба они из памяти испарились и после не вспомнились, я вам уже говорил.

Год у меня выдался трудный, не до того. К лету нынче только стало немножко легче. Тут и разыгралась вторая глава. Обе-то вместе - право, чудная история.

Сижу вчера вечером, часу уж в десятом, в кафе, тоже на Монпар-нассе, но кафе из пышных, людных; да теперь, в начале-то июня, все там кафе людные, шумные. А меня из деревни, это освежает.

Сижу, гляжу, ни о чем не думаю, и вдруг - точно меня ударило: Лесли! Да не тот, прошлогодний старик, а настоящий: солидный, крупный мужчина, с брюшком даже, бритый, славно одетый. И громогласный. Ей-Богу, совсем тот журналист в Петербурге: был, пропал - и воскрес. Рассмотрел, конечно: щеки полные висят, волосы с сильной проседью; зато вон смеется с кем-то - зубы так и сверкают.

В дверях стоял, потом в мою сторону двинулся, а я все глаз с него не спускаю. Удивлен был, в кои-то веки! А он меня заметил и - прямо ко мне: руку так широко, по-прежнему, подает: "А, здравствуйте, батенька! Сколько зим! Позволительно присесть к вам? Я тут кое-кого дожидаю".

Представьте, говорит даже совсем ничего, по-петербургски, ясно, положительно, бормотанья - никакого; точно и вправду был тогда не он, а теперь вот он. Видит мое удивление - захохотал:

- Метаморфоза? Да, батенька! Выпьем-ка чего-нибудь поинтереснее. Вы одни? Гарсон!

- Что ж, говорю, сынка давно домой отправили? Вдруг он поморщился, нахмурился, постарел, придвинулся ко мне и сказал не так громко:

- Единственная туча на моем горизонте. Вам можно сказать, вы нас тогда в ламентабельном виде, сразу из страны чудес, встретили. С тех пор много воды утекло. Да. Не поехал он! И со мной уж давно не живет. Я сначала думал - пропаду. Анна-то Федотовна! Ну, умному человеку никогда отчаиваться не следует. А уж Анна-то Федотовна, не умница ли! Погрозила, да и выручила. Мне что, лишь бы я здесь, а я со всем справляюсь. Маркушу пускай сама ловит, коли дастся.

- Ничего не понимаю, - сердито сказал я, - если ваш сын исчез, вы можете через полицию его отыскать.

- То-то, батенька, не понимаете! Пережили бы с мое - поняли бы. Кабы исчез! - хуже: в такой уклон завязался… То-то и страшно мне было. А деньги-го с меня требует. Дрожу (не знает Анна Федотовна), а даю. Шантажист мальчишка. Коли деньги материнские, да мои, не нравятся - не бери. Иди тогда с кем знаешь. А то ведь, на порог к себе не пускает, на свиданья в кафе только согласен, и пожалуйте!

Опять он мне сумасшедшим показался. Молчу.

- Да вон он, является! Небось идеи идеями, а своего не упустит. Э, где вам таких знать, новый переплет!

Я поднял глаза и тут мне пришлось так удивиться, что даже приятно стало, с непривычки. К нам подходил статный молодой человек, ловко одетый, со спортивной ноткой в костюме: без шляпы, как ходит парижская молодежь, с гладко прилизанными темными волосами. Лицо я узнал… а, пожалуй, не совсем: запомнил рыбьи глаза, но были они уж не рыбьи. Бог весть, какие, только без тупости; наглые, может быть, а скорее просто молодые, дерзкие глаза.

Не подавая руки отцу, но кивнув мне головой, он уселся за наш столик. Крикнул что-то проходящему гарсону - и с какой непринужденной манерой! Да, способный мальчик.

- Ну? - сказал отцу с прежней грубостью (грубость в нем оставалась), - есть?

Байков пошевелил плечами, нерешительно улыбнулся.

- Да, ладно. Ведь посидишь еще. Марк взглянул на браслет.

- Десять минут. Время мне с тобой!

- Да-да-да, так, - зачастил Байков и сделался похож на прошлогоднего старика. - Вот они, дети наши, - подмигнул он мне. - Ни в мать, ни в отца… Пореволюционное сознание, видите ли… А черт, сколько этих сознаний…

- Закрывай лавочку, - оборвал Марк. - А то ведь договор дого-воРом… мне тебя провалить недолго.

- И сам сядешь, - злобно проговорил Байков.

- Без этого-то? Э, коль захочу, плевать в конечном счете! Двинув плечами и видно было, - ему и вправду плевать. Байков осел: "Да, хорошо уж, хорошо… Постой, - завидел он кого-То вдали и вскочил: - я сейчас, в две минуты, там человечек один…".

Умчался. Марк отнесся к этому равнодушно. Процедил сквозь зубы: "Не удерет…" и занялся какой-то, поданной ему смесью. Мы помолчали.

- Вы эмигрант? Белый? - спросил вдруг меня байковский отпрыск.

- Эмигрант, так значит не красный.

- Ну… еще не значит. Вон тоже эмигрант… - он кивнул головой в сторону отца. И прибавил: - Вы с ним не очень…

- Как это?

- Да так. У них, у старья, дисциплины ума не имеется. Шкурничество всех без разбора одолело. Трясется, на семь сторон дрожит, угодить хочет. Только бы ему, по Достоевскому, "чай пить". Я с матерью и со всеми там идейно расплевался, а он, тоже ведь идеи были! умолил-таки ее. Заданье принял, насчет эмиграции. Провалится.

- Какое заданье? Да вы сами кто? Коммунист?

- Я? - фыркнул молодой человек, - с ветошью-то этой? Пожил коммунизм, довольно! Пора на покой. Да и коммунистов нет уж никаких. Вроде же старика моего, чего изволите, только бы мне брюхо набить. Теперь новому черед. Мы, молодежь, прохвостину эту на километр не допускаем. Деньги я у него беру, награбленные, пока учусь, - это у нас все знают и одобряют, - проваливать до срока не хочу: а сам провалится - не заплачу. Обойдемся.

- Да где же вы то? - с изумлением спросил я, все меньше понимая. Он небрежно назвал мне какой-то кружок эмигрантской молодежи,

о котором я слышал вскользь и представление имел смутное: не то неоидеалисты, не то неомонархисты, а, может быть, неодемократы, - что-то довольно хаотическое. Мысленно махнув рукой, я спросил неоюношу:

- А как же спорт у вас?

Одушевился и что-то детское мелькнуло у него в лице.

- Отлично у нас поставлено. Все виды. У нас идея, т. е. конечная цель, разумеется, чтобы спорт был работой, а работа как спорт. До этого еще далеко, разумеется, но идея-то самая - видите, какая идея? Мы - завтрашний день. Мы пока готовимся. А этот… - тут к нему вернулась опять прежняя грубость (отец, лавируя меж столиками, приближался к нам), - этот пусть себе пока гуляет, заданья свои исполняет… нам что? Переедай друг дружку…

Байков, улыбаясь, усаживался за столик, но я встал.

- Куда же вы, батенька? Погодите! Мы и не поболтали как следует! Ведь сколько зим! Да где вы живете? Ни разу вас в наших зарубежных кругах не встречал, ни в писательских, ни в других… Но случается, случается.

Громогласие его было последней каплей. Даже не вспомню, как я выбрался из кафе, как простился, может, и совсем не простился. Час по улицам бродил, ни о чем не думал: голова распухла.

Сегодня тоже не думаю. Рассказал вам, что видел и слышал: с виду метаморфозы довольно курьезные, а что они означают, кто и во что превратился, - все равно не понять. Начнешь разбираться - еще к тому, не дай Бог, придешь, что в Бедламе каком-то живем. Вот уеду нынче к огороду, картофелю моему, - там просто.

"СЕРДЦЕ, ОТДОХНИ…"

Рассказ

Ее, эту красивую старую женщину, я встретил во время войны, в 15-м году. Никто еще к войне тогда не привык, даже на фронте, не говоря о тыле. Сокрушались о матерях, о ежечасной их пытке надеждой и страхом. Вспоминали некрасовское "Внимая ужасам войны" и "слезы бедных матерей…".

Вот тогда-то я Марью Марковну и встретил. Так меня встреча взволновала, что я тут же, перед новой, после ранения, отправкой на фронт, ее описал и в петербургской одной газете это напечатал. Множество писем пришло потом в редакцию. Писали все больше матери. Одне - восхищались Марьей Марковной, завидовали ей; другие возмущались, осуждали, даже осыпали упреками ее, да и меня, кстати, хотя я только изложил, что от нее слышал, без всякого суда. Не знал я, как судить: да и теперь не знаю. Теперь вопрос о материнском страдании звучит не современно, может быть: и войны нет, и матери какие-то другие… столько ведь перенесли мы, особенно мы, того, что хуже войны всякой! Но в глубине-то он, вопрос душевного страдания длительного, остался, думаю. Для кого остался, тому любопытна будет и Марья Марковна моя. Жаль, записи тогдашней не сохранилось, а за столько лет многое я позабыл. Напишу коротко, что вспомнится: главную-то суть всю помню.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора