Зинаида Гиппиус - Чего не было и что было стр 13.

Шрифт
Фон

И все-таки противная. Душная. О, как хочется звука! Хочу, хочу, хочу звука…

Звук явился. Короткий треск электрического звонка.

Я вскочил с дивана неестественно быстро. Догадок - никаких; но уверенность: это - важное.

Вот хорошо… застала вас. Мне надо два слова сказать… Я на минутку. Можно и здесь…

Что вы, что вы! Войдите. Пройдемте.

Взял ее за руки и повел, через еще светлую столовую, в кабинет.

Покорно шла, взглядывая на меня испуганными глазами из-под меховой шапочки, покорно опустилась на диван, куда я ее усадил. Подумал зажечь лампу, но жалко стало милого лица: оно все было в свете лиловых окон, в таком живом и тихом свете. Да и она, словно угадав, сказала робко:

- Вот и хорошо. Еще все видно. А я сейчас уйду. Я на два слова.

Остановилась. Я молчал.

- Два слова только. Чтобы узнать. Вы сказали - позовет. Но ведь как же - позовет? Я ей и не говорила. Подумайте, если она любит. И ведь из-за пустяков каких-то. И если вы ее любите… Или, если не любите…

Я упал на ковер и обнял ее колени.

- Люблю, люблю… вас люблю… - шептал я в безумии, це-лУя ее платье. - Тебя люблю…

Она тихо вскрикнула, сделала слабое движение… Но я уже сомкнул руки, уже целовал бледное, нежное лицо, пахнущее свежим холодом, целовал испуганные глаза, - и видел, как медленно угасал в них испуг, как тяжелели ресницы…

В романах все происходит быстро, гладко, просто. В жизни - бесконечно сложнее, неуклюжее, мелочнее, - смешнее. Но у нас произошло, как в романах. С небывающей простотой и непреодолимостью. Оттого, должно быть, что она почувствовала эту непреодолимость и не сопротивлялась.

Лицо ее, все в слезах, на моем плече. Тихий шепот, бессвязный, недоуменный и покорный:

- Любите?., люблю… ах, что это… что это? Плачет, спрятала лицо в подушки.

Уже совсем темно. Я зажег лампу, низко спустив абажур. Вернулся к ней, обнял вздрагивающие плечи.

- Анна, любовь моя… Не плачь. Слышишь? Не плачь, милая.

Она послушно обернулась ко мне, прошептала:

- Что же теперь делать? Что делать?

Я уже знал, что теперь делать. Лаская, утешая ее, как ребенка, я думал не о ней, - о всех нас думал, и знал, гто будет, - неизбежно; так же неизбежно, как было неизбежно и то, что было.

Я ее любил, мою маленькую Анну. И теперь любил всей полнотой любви - к ней. Теперь я уже не предчувствовал, а знал, что она мне необходима. Ее невинно-покорное тело, ее отдающиеся, недоуменные, полные тихого света глаза. Но… я любил и другую. Я никогда с такой болью и остротой не любил ее. Никогда так не стремился к ней - положить голову ей на плечо, плакать, как маленькая Анна плакала передо мною, и чувствовать утешающую руку на моих волосах. И она, другая, - да, она тоже была мне необходима.

Но рядом с Необходимостью стояла Невозможность. Я - один, и любовь моя - одна, и обе Анны во мне - одна… Но только во мне: только во мне!

- Анна, - сказал я, - ты понимаешь, ты понимаешь… (она кивала головой, но я знал, что она ничего не могла понять, как и другая не могла бы. Сам-то я, - что понимал?). Ты поймешь, теперь нужно время. Мы должны пока… расстаться, не видеться. Я напишу Анне, - не бойся, она увидит, что я ее не стою. Она забудет, она так молода. Я уеду, буду тебе писать. И когда забудется, когда пройдет время… Ты понимаешь?

Она понимала, она соглашалась, но опять заплакала, сама того, кажется, не замечая: слезы так и сыпались из широко открытых милых глаз.

Не помню, что еще говорил ей, как утешал, какие слова нежности нашла моя любовь. Я ведь не лгал. Я лгал только о внешнем, прикрывая этой ложью то, чего она все равно не могла бы понять. Ложь, в любви, послана как милосердие, как одежда для прикрытия слишком жестокой и непостижимой правды Любви. Ее наготу - выдерживает ли человеческий взор?

Ведь я и сам не выдерживаю.

Часы, которые я потом провел один, у себя в кабинете, - помню их, как вчера. Последняя острота счастья, - ведь я любил ту, которая сейчас была здесь, - и последняя острота боли, тоски о другой, тоже необходимой, тоже любимой. А над счастьем и над болью - покров Невозможности, которую я, наконец, принял, склонил перед ней голову: да, уйти от обеих.

И тут же, тут же (о, как странен человек!) еще кривлялся рядом грубый, плоский бес тупого над собой издевательства: опять скакал, словно на ярмарке, хохотал, опять "Марья Антоновна", "Анна Андреевна"… "так вы в нее?". Опять хмыкал: "Это что же все означает? Одной, видите ли, мало… Двух сразу подавай! А теперь задумали, точь-в-точь как Иван Александрович Хлестаков, от обеих удрать "в губернию?". Положим, не Так- с одной-то немножко задержались…"

Фу, даже теперь тяжело и страшно вспоминать. Тяжело и страшно - но не стыдно. Потому что и тогда чувствовалось: хоть и совсем не знать, что это такое, эта моя двойная любовь, хоть и потом не найти нужных слов, как я не нашел, - но стыдного тут нет; разве только если взглянуть как бес, с одной его, бесовской, стороны.

Я написал Анне, прикрыв любовь все той же милосердной, нежной, одеждой лжи, посланной нам как благословенье и отдых. А потом уехал, надолго.

Ни одну из них я больше никогда не встречал.

ОЧЕРКИ И СТАТЬИ

ПРОПИСИ

Есть странные вещи: их как будто все знают, до такой степени, что даже и говорить о них стыдно. И в то же время как будто никто не знает, и говорить, хоть стыдно, а нужно. Беседую с X, Y, Z.

Разные индивидуальности, конечно; но меня интересует в данный момент их общее.

Все это люди, "причастные" к литературе, и мы, естественно, кружимся около одной темы. Ничего, круги довольно широкие.

X говорит:

- Не понимаю, как можно писать прозу, "статью", - для себя, не по нужде и не к сроку. Стихи - другое дело. И стихи, конечно, всегда "не то", но статьи пишешь с заведомым "полуотвращеньем", и уж без всякой компенсации, которую получаешь от стихов.

В этих словах очень много содержания. Прежде всего, они опять напомнили мне: есть в стихах, в стихосложении, для молодых наших современников, - какая-то отрава. Поэзия представляется "высшей сферой", а поэт - "первым чином". Отсюда усиленный карьеризм (не в плоском смысле), и недостигающий цели, так как забыта азбука: человек - сначала, поэт - после. Не каждый человек - поэт, но каждый поэт непременно человек. Поэты выбираются из людей. X, однако, свое:

- Дурной человек не может написать хорошее стихотворение. Правда?

Правда-то правда, только не в том смысле, в каком разумеет X, ибо для него: всякий, написавший настоящее "поэтическое" стихотворение, тем самым уже есть настоящий человек. (Пример неверного отношения к верному положению.)

Словом, поэзия становится высшим критерием. Бог, не имеющий права быть Богом, - идол. Идол поэзии так же противен, как всякий другой.

И "полуотвращенье" к прозе, к "статье" - знак интересный. Можно, конечно, писать статью и не с "полу", а с совершенным отвращеньем; но другая пишется с не меньшим "захватом", чем стихи. Разница, впрочем, есть. К прозе человек обращен одной стороной своей души, к стихам - другой. К прозе - умственной (мужественной); к стихам - чувственной (женственной). Но душа-то одна, и не любить чувственно свою мысль ("полуотвращение") можно или мало ее ощущая, или ее не имея. Неприязнь к "прозе" очень часто объясняется отсутствием общих идей.

Это немалая беда нашей современности и современных "служителей искусства". Среди них существует даже тенденция (до сих пор!) возвести названное отсутствие в принцип…

Не говорю, впрочем, об X и остальных. У них отсутствия общих идей, пожалуй, и нет. Но другая беда, если они присутствуют… в полном беспорядке.

Порядок, или, иначе говоря, твердая внутренняя иерархия ценностей так важна, что уж лучше иметь ее ложную, чем не иметь никакой. Выбирайте любого идола, если иначе не можете, но - выбирайте. Идол поэзии? Пожалуйста. Только устройте ему крепкий пьедестал. По идолу, конечно, вас и будем судить, но суд - другой вопрос. Суд - потом.

Сделать "принцип" из беспорядка - довольно трудно. Зато он "нравится". Нежная привязанность какая-то; пассивная, - но верная, - влюбленность в собственную неверность. Этим душевный беспорядок, - состояние в сущности ненормальное, - только и держится. Едва "разонравилось", начинаются поиски порядка, и вдолге ли, вкоротке ли, худой ли, хороший ли - он всегда бывает найден.

Откуда все это, однако? Откуда у одних - уверенность, что искусство требует отсутствия общих идей, у других - преклонение перед "чином" поэта, безвольная любовь к душевному беспорядку или, по крайней мере, довольное с ним сожитие? Откуда, наконец, у всех - такое отталкиванье, до презрительного трепета, от самого слова "идеология"?

Не особенно трудно добраться до истоков. Не особенно трудно и точное название найти: это - атавизм. Попробуйте вникнуть в страх перед словом "идеология": атавистическая природа его тотчас обнаружится. Вы увидите, что "идеология" как-то пристегивается к "тенденции"; тенденция - рассудочность, умышленность, поучение; а поучение и т. д. - посягательство на свободу "свободного искусства", которое… ну и пошла писать старая губерния.

Да еще какая старая! Именно атавистические навыки эти и "реакцинизируют" искусство сегодняшнего дня. Было некогда: молодые писатели и поэты взбунтовались против захвата искусства старыми "идейниками", в руках которых оно стало увядать. Вспыхнула борьба - в своем роде - "отделение церкви от государства".

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора