Лето миновало. Осенние ветры шелестели отголосками отшумевшего веселья - карнавал кончился.
И дом затих - Юджин почти не видел матери, он не выходил из дома, он был поручен заботам сестёр, и ему всё время повторяли, чтобы он не шумел.
Однажды во второй раз приехал Гант - Гровер лежал в тифу.
- Он сказал, что съел на Ярмарке грушу, - в сотый раз повторяла Элиза. - Он пришёл домой и пожаловался, что ему нехорошо. Я положила ему руку на лоб: он весь горел. "Как же это, детка, - сказала я, - с чего бы…"
Чёрные глаза на белом лице блестели - она боялась. Она поджимала губы и говорила с бодрой уверенностью.
- Здорово, сын, - сказал Гант, входя в спальню: когда он увидел мальчика, его сердце ссохлось.
После каждого посещения врача Элиза поджимала губы всё более и более задумчиво; она жадно хватала любую случайную кроху ободрения и преувеличивала её, но на сердце у неё было черно. Потом как-то вечером она быстро вышла из спальни мальчика, внезапно срывая маску.
- Мистер Гант, - сказала она шепотом, поджимая губы; она затрясла белым лицом, словно не в силах сказать ни слова, и вдруг стремительно договорила: - Он умер, умер, умер.
Юджин спал крепким полуночным сном. Кто-то начал трясти его, медленно высвобождая из дремоты. Вскоре он осознал себя в объятиях Хелен, которая сидела на кровати и держала его на коленях. Приблизив к нему горестное маленькое лицо, она заговорила чётко и раздельно, приглушённым голосом, полным странного и жадного напряжения.
- Хочешь посмотреть на Гровера? - прошептала она. - Его положили на остывальную доску.
Он задумался над тем, что это за доска: дом был полон зловещей угрозы. Хелен вышла с ним в тускло освещённую переднюю и понесла его к двери комнаты, выходившей окнами на улицу. Там слышались тихие голоса. Хелен бесшумно открыла дверь; яркий свет падал на кровать. Юджин смотрел, и тёмный ужас ядом разливался в его крови. Лежавшее на кровати маленькое истощённое тело вдруг вызвало в его памяти тёплое смуглое лицо и мягкие глаза, которые некогда были устремлены на него, - подобно сумасшедшему, вдруг обретшему рассудок, он вспомнил это забытое лицо, которого не видел уже давно, это странное ясное одиночество, которое больше не придет назад. О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!
Элиза сидела на стуле, тяжело поникнув, опершись рукой на ладонь. Она плакала, и её лицо искажала комичная уродливая гримаса, которая много ужаснее тихой благодати горя. Гант неловко утешал её, но, несколько раз поглядев на мальчика, он вышел в переднюю и вскинул руки в терзающей тоске, в недоумении.
Гробовщики положили тело в корзину и унесли его.
- Ему же было ровно двенадцать лет И двадцать дней, - снова и снова повторяла Элиза, и это, казалось, мучило её больше всего остального.
- Ну-ка, дети, пойдите поспите немного, - распорядилась она неожиданно, и тут она увидела Бена, который стоял, растерянно хмурясь, и глядел прямо перед собой своим странным старческим взглядом. Она подумала о разлуке близнецов - они появились на свет, разделённые только двадцатью минутами; её сердце сдавила жалость при мысли об одиночестве мальчика. Она снова заплакала. Дети ушли спать. Некоторое время Элиза и Гант продолжали сидеть в комнате вдвоём. Гант спрятал лицо в мощных ладонях.
- Самый лучший из моих сыновей, - бормотал он. - Клянусь богом, он был лучшим из них всех.
В тикающем безмолвии они вспоминали его, и сердце каждого терзали страх и раскаяние; он был тихим мальчиком, а детей было много, и он прожил незамеченным.
- Я никогда не смогу забыть его родимое пятно, - прошептала Элиза. - Никогда, никогда.
Потом они вспомнили друг о друге; и внезапно оба ощутили ужас и чуждость того, что их окружало. Оба подумали об увитом виноградом доме в далёких горах, о ревущем пламени, о хаосе, проклятиях, боли, о их слепых запутанных жизнях, о бестолковой судьбе, которая здесь, в этом далёком городе, в завершение карнавала принесла им смерть.
Элиза старалась понять, зачем она сюда приехала, и искала ответа в жарких и полных отчаяния лабиринтах прошлого.
- Если бы я знала, - начала она, - если бы я знала, как это обернётся…
- Ничего, - сказал он и неуклюже погладил её по плечу. - Клянусь богом, - прибавил он растерянно через секунду. - Очень всё это странно, как подумаешь.
И теперь, когда они сидели, чуть успокоившись, в них поднялась жалость: не к себе, а друг к другу - из-за бессмысленности потерь и бестолковой путаницы случайностей, которая есть жизнь.
Гант вдруг вспомнил о своих пятидесяти четырёх годах, об исчезнувшей юности, об убывающей силе, о безобразии и скверне, въевшихся в них; и его охватило спокойное отчаяние человека, который знает, что скованную цепь нельзя расклепать, вышитый узор нельзя спороть, сделанное нельзя разделать.
- Если бы я знала, если бы я знала, - сказала Элиза, и потом добавила: - Я так жалею…
Но он знал, что в эту минуту она жалела не его, и не себя, и даже не мальчика, которого бессмысленный случай подставил под бич моровой язвы, - в эту минуту воспламенения её ясновидящей шотландской души она впервые прямо, без притворства посмотрела на неумолимые пути Необходимости, и жалела она всех, кто жил, кто живёт или будет жить, раздувая своими молитвами бесполезное пламя алтарей, вопиющее их надеждами к глухому духу, посылая крохотные ракеты своей веры в далёкую вечность и чая помилования, помощи и избавления на вращающемся и забытом угольке Земли. Утрата! Утрата!
Они немедленно уехали домой. На каждой станции Гант и Элиза совершали лихорадочные паломничества к багажному вагону. Стоял серый осенний ноябрь, горные леса были простёганы сухими бурыми листьями. Листья летали по улицам Алтамонта, лежали глубокими слоями в проулках и канавах, шуршали, катились, гонимые ветром.
Трамвай, лязгая, перевалил через гребень холма. Ганты сошли - тело ещё раньше отправили с вокзала домой. Когда Элиза начала медленно спускаться по склону, навстречу ей с рыданиями выбежала из своего дома миссис Таркинтон. Её старшая дочь умерла месяц назад. Обе женщины закричали и бросились в объятия друг друга.
В гостиной Гантов гроб уже был установлен на козлах, и соседи с похоронными лицами перешёптывались, ожидая их.
И всё.
6
Смерть Гровера была самой страшной раной в жизни Элизы - её мужество сломилось, медленный, но могучий порыв к свободе сразу оборвался. Когда она вспоминала далёкий город и Ярмарку, её плоть словно разлагалась - она в ужасе никла перед скрытым противником, который сразил её.
С ожесточением горя она замкнулась в своём доме и семье, опять приняла жизнь, от которой была готова отречься, заполняла день хлопотами и пыталась в труде испить забвенье. Но в чащах памяти внезапным, неуловимым фавном мелькало смуглое утраченное лицо, она вспоминала родимое пятно на его коричневой шее и плакала.
Тянулась угрюмая зима, и медленно рассеивались тени. Гант возродил ревущее пламя в плите и камине, изобильный ломящийся стол, щедрый и взрывчатый ритуал каждодневной жизни. Прилив их былого жизнелюбия поднимался всё выше.
И с уходом зимы пронизанный вспышками сумрак в мозгу Юджина начал понемногу светлеть, дни, недели, месяцы начали слагаться в ясную последовательность; его сознание очнулось от сумятицы Ярмарки - жизнь распахнулась в своей конкретности.
Уютно укрытый надёжной и понятной теперь силой родного дома, он лежал на туго набитом животике перед жгучим буйством огня и ненасытно впивался в толстые тома из книжного шкафа, наслаждаясь благоуханной затхлостью страниц и резким запахом нагревшихся переплётов. Особенно он любил три огромных переплетённых в телячью кожу фолианта "Всемирной истории" Ридпата. Эти неисчислимые страницы были иллюстрированы сотнями рисунков, гравюр и литографий, и, ещё не научившись читать, он зрительно прослеживал движение столетий. Больше всего ему нравились картинки, изображавшие битвы. Упоённый воем ветра, терпящего поражение у стен дома, и громом могучих сосен, он предавался тёмной буре, выпуская на волю таящегося во всех людях ненасытного сумасшедшего дьявола, который жаждет мрака, ветра и неизмеримой скорости. Прошлое развёртывалось перед ним отдельными колоссальными видениями; он сплетал бесконечные легенды вокруг картинок, на которых цари Египта мчались на колесницах, запряжённых летящими конями, и какие-то древние воспоминания словно пробуждались в нём, когда он смотрел на сказочных чудовищ, на шнурочные бороды и огромные звериные туловища ассирийских царей, на стены Вавилона. Его мозг был переполнен картинами - Кир, ведущий войска, лес копий македонской фаланги, сломанные вёсла и хаос кораблей при Саламине, пиры Александра, бушующая рыцарская сеча, разлетающиеся вдребезги копья, боевой топор и меч, строй ландскнехтов, стены осаждённого города, валящиеся осадные лестницы с гроздьями солдат, швейцарец, кинувшийся на пики, атаки конницы и пехоты, дремучие леса Галлии и легионы Цезаря. Гант сидел позади него, бурно раскачиваясь в крепкой качалке, и время от времени сильно и метко сплёвывал табачный сок через голову сына в шипящий огонь.
Или же Гант со звучной и витиеватой выразительностью декламировал ему отрывки из шекспировских трагедий: чаще всего он слышал надгробную речь Марка Антония, монолог Гамлета, сцену пира из "Макбета" и сцену Отелло и Дездемоны перед тем, как он её задушил. Или же он декламировал стихи, которые во множестве цепко хранила его восприимчивая к ним память. Особенно он любил: "О, почему дух смертного так горд" ("Любимое стихотворение Линкольна", - имел он обыкновение повторять); "Мы погибли! - зашатавшись, так воскликнул капитан"23; "Помню, помню дом родимый"; "Мальчик стоял на пылающей палубе"24 и "В полулиге, в полулиге, в полулиге впереди"25.