Почти засыпая, я записывал на клочке бумаги:
Где-то моют подъезд. И подобен звук льющийся – неге
В этот тяжкий хамсин по сю сторону длящихся дней.
И я сплю, сплю весь день в этом шумном, как улей, ковчеге,
С четырех сторон света собравшем безъязыко мычащих людей.
И расплавленным оловом полдень мне льется на темя.
Всей пустынею замер над временным нашим жильем.
Но я сплю со всех сил, со всех ног,
Засыпая пространство и время,
Отягченные болью и былью,
Поросшие диким быльем.
Я тяну, словно бредень, дырявые байки и бредни:
В них – как дохлые рыбы – объедки веселий и тризн.
Сплю и сплю со всех сил,
Засыпая пространство и время –
Так в отчаянье бездну засыпать пытается жизнь.
Сплю и сплю, как тону –
Крик о помощи прячу я в склянку,
Толщу вод, словно смерть, ощущая на утлых плечах.
И мороженщик крутит немецких мелодий шарманку,
Созывая так сладостно в путь всех,
Еще не сожженных в печах.
Это только вовне перевернуто время воронкой
И песчинками дней шлифовать начинает висок,
Все, что было, что есть и что будет –
Мукой перемелется тонкой
И, как мелкая морось, уйдет в тот же самый песок.
Мир громоздко един, он ни капельки зря не уронит.
Почему же я в прошлое жажду прокрасться, как тать?
Разве мир, что оставлен там – потусторонний?
Вот же бабушка, мама, отец.
Дышат рядом. Лишь лиц не видать.
Нет. Вглухую тот мир отсечен – вот разгадка –
Хоть разломлены надвое жизни и времена.
Но должна же быть – щель ли, проход ли, просадка?
Я по щели иду, где – тоскливой олифой стена.
Вот отец мой. Больница. Снаружи мороз одичалый.
Мама держит ладонь его, словно пытает судьбу.
Ускользает душа его. Только рукою усталой
Гладит волосы мне. Прикоснуться хочу к его лбу,
Но, о ужас, к стеклу прикасаюсь губами –
Бесконечному, толстому, плоско секущему мир,
А за ним – в миг последней надежды –
Как бледное блеклое пламя –
Лица бабушки, мамы, отца
Ускользают в прозрачный эфир –
Оставляют меня на грядущее новое время.
Предо мной узкий мост или гнилью съеденная гать?
И я сплю со всех сил.
Засыпаю ль пространство и время?
Или сил набираюсь, чтоб снова из мертвых восстать?!
В отличие от многих, не было у меня вначале острой эйфории, а потом – горького разочарования. С детства я знал, что мое место здесь. И вступив, как говорится, в собственную Историю, я готов был ее принимать со всеми ее подъемами и падениями.
Был ли я очарованным странником, верным "Земле обетованной", как Одиссей – Итаке?
Подозревал ли я в себе "блудного сына", но старался об этом не думать в течение сорока лет?
Земля же эта была мне верна. Да и не во мне, как и в Одиссее было дело, а в земле этой, не предавшей себя.
Кто не пытался ее прельстить – дети Христа, дети Магомета, дети Сталина. Под пятой каких только империй не пребывала эта пядь земли – египетской, вавилонской, персидской, греческой, римской, арабской, турецкой, британской.
Но крепость духовного ядра иудейства оказалась настолько сильна, гибка, жизненна, что об него обломали зубы все кажущиеся неотразимыми идеи, идеологии, системы.
Как это ядро сумело соединиться с умением ремонтировать старые корабли, со смелостью уловить пробивший время молниеносный миг судьбы и провозгласить не существовавшее по сей миг государство?
Что ощущал этот человек – Бен-Гурион?
Выстраивал ли он логическую цепь аргументов, ни в одном звене не вызывающую возражения, но в целом абсолютно не убеждающую?
Являлось ли создание государства назревшей и неотъемлемой необходимостью или случайным счастливо реализовавшимся усилием?
Ведь только это зовется чудом.
Все эти размышления в первые дни моего пребывания в Израиле, касающиеся его возникновения, казались да и кажутся мне досужим вымыслом незагруженного реальностью ума.
И тем не менее, несомненно, через все эти размышления прошел феномен, обернувшийся этой страной, рожденной столкновением и соединением иудейства времени в три с половиной тысячи лет с иудейством места – в пятьдесят семь лет.
В ботаническом саду сельскохозяйственной школы Микве-Исраэль есть деревья, ветви которые, протянувшись к земле, вновь пускают корни.
Таково наше существование в Истории.
Я покинул срединные, холмисто-зеленые, но, в общем-то, плоские, ничем не отмеченные Богом земли, скудное образами пространство, и переселился на пядь Средиземноморья. Отсюда пошла вся мировая цивилизация, породившая три мировых религии, захватившие дух – в прямом и переносном смысле – погруженной в животную, в лучшем случае, языческую спячку Евразии.
Невелик изгиб побережья в сравнении с необъятными скифскими просторами. Но в этой божественной тесноте возникли философия и скульптура в Элладе, живопись и право в Риме и, главное, религия в Иудее.
На этом изгибе пространство во весь Божественный размах вступает в свободную игру морем и сушей, пустыней и горами. Пространство – география, жизнь масс – история, дух – философия, душа, сам Бог.
Однажды я был потрясен, увидев, как мальчик ведет себя перед зеркалом. Жестами, мимикой, движениями он искал себя – другого.
Так и пространство примеривалось Богом к самому себе.
Велика силой свобода воли, но несет в себе и подавление.
Запаздывающие свирепы.
Иудаизм, открывший единого Бога, наперед создал подвижную систему, быстро нащупывающую, принимающую в свое лоно и перерабатывающую все новое. Коснеющие народы в бессилии обрушиваются на "выскочек".
Но именно он, "малый народ", не обладающий массой и потому не подавляемый слепой волей масс, создал цивилизацию. Он был в достаточной степени одинок, чтобы услышать голос Бога.
Не евразийские просторы, время от времени, порождающие смертельный вал кровавой вольницы, а именно узкая береговая полоса Средиземноморья, сжатая горами, отделяющими ее от пустыни, породила идеи, движущие духом человечества.
Я покинул необъятные, простирающиеся на восток, земли, лишенные Истории, так и не поняв, чем гарантируется существование народа, тогда носящего казавшееся ему вечным имя "советского".
До моего рождения в близлежащих ко мне пространствах одна половина этого народа в бессмысленной ярости резала, убивала, жгла вторую половину: отец и сын не жалели друг друга, брат шел на брата. Все вместе шли на моего деда. Он метался в смертельной истоме. Он не знал – как спасти свое семя – свою семью. Бежать в поле, лезть вниз – в подвал, лезть вверх – в дымовую трубу.
Затем вся эта масса "победителей" опять разделилась – на палачей и жертв. Тут даже голый ребенок мог указать пальцем на "победителей", не понимая, насколько "король гол". Тут уже и меня, ребенка, подхватила кровавая вакханалия, закружила между двух смертельных стен, ибо одна палаческая "стенка" шла на другую.
То, что я, подобно насекомому, сумел уцелеть в этом тотальном уничтожении человекоподобных, несомненно, принадлежит чуду.
Стрелковое оружие не знало отдыха.
Дымовая труба не могла спасти, ибо стала трубой крематория, в котором конвейерным способом сжигались миллионы моего "малого народа".
Техническая изощренность в деле массового производства смерти, несомненно, принадлежала немцам, а обычное примитивное уничтожение – душегубам без роду и племени в гибельных лежбищах ГУЛага.
Именно там обнаружился и стал понятным, удивляющий по сей день, феномен: любовь заложников к своим палачам. Видишь свою жизнь в этих пальцах на спусковом крючке или крюке, запирающем крематорий.
Ненависть и комплекс неполноценности – две стороны одной медали, которую можно выдать каждому антисемиту в мире.
Но отношение евреев светских к своим глубоко религиозным братьям несет тот же скрытый палаческий элемент, правда, с примесью мук неудобства: еврей-антисемит.
В этом ларчике можно найти некоторые, пусть неполные, но все же объяснения глобальному характеру антисемитизма. Это, в первую очередь, смертельная ненависть третьего мира к Западу, опередившему этот мир на десятки лет, а к евреям – как ядру этого Запада, которых убивали, гноили, гнали с Востока, а они не только выжили, но и создали теорию относительности, ядерное оружие, причем, по обе стороны конфронтации, бионику, лекарства.
Мозг существа, ищущего объяснения всем своим бедам не в себе, а чужаке, просто сжимается от такого невероятного противоречия: вот же, горстка людей в мире, а во второй половине прошедшего столетия на пятачке земли, и невозможно их стереть с лица земли, из памяти и Истории мира.
Эта страна – узкой полоской с севера на юг вдоль Средиземного моря –возникла вопреки всем законам реальности, вырабатывая в течение всего лишь более полувека особый вид мужества – жить под вечной угрозой, многажды усиливаемой арабской пропагандой, воспитанной на преувеличениях "Тысячи и одной ночи" и сказок Гарун аль-Рашида.
Невероятные силы, идущие на нее, внезапно и к потрясению всего мира проваливались в разверстую бездну – колосс нацистский, застрявший в песках Сахары, у Эль-Аламейна, колосс арабский с Насером во главе, колосс советский, рухнувший в одночасье, колосс иракский. Все это кажется невероятным, как и чудо наполнения водой озера Кинерет в один сезон, как рухнувший в ту же бездну Садам, как обладающий всей мощью мира, рядом с которым выглядит букашкой фараон Рамсес, военный министр США Рамсфельд, в своем слегка мятом костюме походящий на чиновника налогового управления, этакого всемирного мытаря.
С первых дней пребывания в Израиле размышляя над всем этим, я с интересом следил за некоторой довольно немалой породой русских евреев, особого рода пессимистов, которые, едва ступив на эту землю с трапа самолета, уже заранее отвергали все, что их окружает.