Осиротевшее семейство Эшли - пасынки судьбы, жертвы рокового стечения обстоятельств. Его "живьем сглодало" бы цивилизованное христианское общество Коултауна, если бы не жизненный порыв каждого из его членов, помноженный на знаменитый принцип "доверия к себе", сформулированный еще философом-трансценденталистом Ральфом У. Эмерсоном. Даже превращенный в пансион дом Беаты Эшли остается школой хорошего вкуса, примером добропорядочности и высокой духовности. Каждая деталь уклада в "Вязах" исполнена внутреннего значения, душевной грации, "интеллигентности" в своеобразном, специфически русском толковании этого, казалось бы, интернационального слова. Женщинам в семействе Эшли близки тургеневские и в особенности некоторые чеховские героини; Верочка из одноименной новеллы, Таня из "Черного монаха", Соня из "Дяди Вани". Не случайно Уайлдером введен в роман образ дочери народовольца, Ольги Сергеевны Дубковой, которая сразу же угадывает в атмосфере дома Эшли знакомую ей с детства естественную простоту отношений в сочетании с неуничтожимым инстинктом свободы.
Русская эмигрантка - необходимое связующее звено между двумя параллельными сюжетными линиями "Дня Восьмого". Она принята в обоих домах, она наставляет молодежь, и ей первой удается разгадать тайну злосчастного убийства в Коултауне. По ее образ важен еще и потому, что вместе с ним в роман Уайлдера входит русская тема, имеющая самое непосредственное отношение к нравственным исканиям автора. "Русский народ - величайший народ, когда-либо живший на земле, - говорит Дубкова своим слушателям. - Россия - тот ковчег, где спасется человечество в час всемирного потопа. Вас, американцев, и народом не назовешь. Каждый прежде всего думает о себе и уже потом только о родине…" И мысль об исторической роли России будет неоднократно возникать в романе американского писателя.
Немало красноречивых слов Уайлдер посвящает прославлению надежды и веры, понимаемых им как "состояние духа и форма мировосприятия". "Не может быть творчества без надежды и веры. Не может быть надежды и веры без стремления выразить себя в творчестве", - таково философское зерно, из которого вырастают основные положения и характеры произведения. Хотя в книге, и в частности в ее эпилоге, нередки ссылки на "высшие сущности" и божественную волю, этический пафос "Дня Восьмого" не тождествен какому-либо из религиозных учений. "Религия - только платье истинной веры, и платье это зачастую прескверно сшито", - замечает однажды писатель. Вера его персонажей обращена на "самоочевидное" в противовес "истрепанным ярлыкам" демагогов, и даже самая блестящая риторика и афоризмы, которыми изобилует роман, не в состоянии заменить Уайлдеру четкости общественно-исторических ориентиров. "Никогда не спрашивай у человека, во что он верит, присматривайся к тому, как он поступает", - поучает он читателя.
Излагая обстоятельства жизни Джона и Роджера, Софи и Юстэйсии, Уайлдер избегает конкретизации их устремлений; достаточно того, отмечает он, что "люди, о которых мы говорим, - прежде всего работники… Они всегда готовы бороться с несправедливостью. Они поднимут упавших и вдохнут надежду в отчаявшихся…" Их работа порой не видна, но без отдельных стежков не было бы всего гобелена истории, узор которого пытались истолковывать во все времена художники многих национальностей.
Рассуждая на "вечные темы", легко сбиться на банальность. Глубокомыслие - вещь относительная; говоря о жизни и смерти, о "чреде поколений" и "судьбах человечества", писатель особенно рискует повторить уже сказанное. Правда, в западной литературе жанр философско-воспитательного романа не имел столь плодотворного развития, как социально-нравоописательная традиция, широко использовавшаяся реалистами XIX и XX столетий; в Соединенных Штатах Т. Уайлдер едва ли не первым после Н. Готорна и Г. Мелвилла вновь обратился к проблеме "человек и вселенная". Его "День Восьмой" не лишен иногда наивной назидательности и риторических "воспарений", но все это не может заслонить серьезной и глубокой разработки моральных и философских вопросов, сопутствующих духовному росту общества. В чем подлинное величие личности и как оградить ее достоинство от посягательств вульгарной мещанской среды? Как происходит взросление человека, его вхождение в широкий мир и благодаря чему вырастает в нем способность переносить то, что сам писатель охарактеризовал как "издевательскую бессмыслицу бытия"? Об этом и о многом другом размышляет в своем романе Торнтон Уайлдер.
"Жестокость, боль и смятение царят повсюду, но людям дано превозмочь безнадежность, создавая прекрасные вещи, достойные изначальной красоты нашего мира", - эти слова отражают творческое кредо американского прозаика и драматурга. Уайлдер никогда не был "чистым" эстетом или только эстетом - даже сочиняя "Каббалу" или "Женщину с Андроса". В последние годы жизни он особенно внимательно следил за литературным процессом в Соединенных Штатах, и "День Восьмой" был задуман им в значительной мере как ответ поборникам нравственного нигилизма, литературы "без догмата".
Ужасам современной "технологической цивилизации" и всеобщему отчуждению Уайлдер противопоставил и свой последний роман "Теофил Норт" (1973). Признанный знаток человеческой природы, писатель как бы поставил своей целью в этой книге преподать нынешним поколениям урок бескорыстного и деятельного сочувствия ближним.
Составленная из самостоятельных глав-новелл книга Уайлдера повествовала о событиях лета 1926 года в приморском городке Ньюпорте, штат Род-Айленд, куда попадает тонкий наблюдатель нравов и сердцевед, двойник Сэмюэле из "Каббалы", на сей раз носящий имя Теофил Норт. Характер Норта явно автобиографичен и в то же время не лишен условности; он являет собой тип человека, которого не снедают неисполнимые желания и которому нет нужды подстраиваться под чужую волю и бесконечно лавировать между острыми углами. Он учительствует в богатых домах, становится доверенным лицом самых разных людей и для каждого находит не только слова утешения, но и реальный практический выход из создавшихся затруднений.
И вновь рассказанные Уайлдером истории свидетельствуют о том, что жизнь американской буржуазии бессодержательна и никчемна. Торжествуя победу над циничными и грубоватыми дельцами, развенчивая невежество, самодовольство и заносчивость "верхов общества", Теофил Норт демонстрирует свой, основанный на широте кругозора и демократизме, склад мыслей и кодекс, поведения. Возвышенные размышления, благородные поступки, изысканные манеры - все это оживает в книге Уайлдера не только как образ "старого доброго времени", но и как этический идеал, сводящийся к вечному как мир призыву творить добро.
На протяжении почти пятидесяти лет своей "жизни в искусстве" Т. Уайлдер стремился преодолеть унаследованный литературой США от декаданса начала века пессимистический взгляд на перспективы социального и нравственного прогресса. И американскому писателю удалось найти путь к живым людям его эпохи и духовным ценностям, отвечающим представлению о гуманистическом идеале. Он сделал это в "Нашем городке", в "Дне Восьмом" и, наконец, в "Теофиле Норте", которому суждено было стать литературным завещанием старого мастера. Как художник, Торнтон Уайлдер начинал бунтом против бескрылого и пошлого "просперити" 20-х годов, его последние книги стали столь же резким и полемичным вызовом духовному оскудению современной Америки.
А. Мулярчик
МОСТ КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА СВЯТОГО
© Перевод В. Голышев Редактор И. Архангельская
Настоящий перевод был впервые опубликован в журнале "Новый мир", 1971, № 12.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВОЗМОЖНО - СЛУЧАЙНОСТЬ

В полдень в пятницу 20 июля 1714 года рухнул самый красивый мост в Перу и сбросил в пропасть пятерых путников. Мост стоял на горной дороге между Лимой и Куско, и каждый день по нему проходили сотни людей. Инки сплели его из ивняка больше века назад, и его показывали всем приезжим. Это была просто лестница с тонкими перекладинами и перилами из сухой лозы, перекинутая через ущелье. Коней, кареты и носилки приходилось спускать вниз на сотни футов и переправлять через узкий поток на плотах, но люди - даже вице-король, даже архиепископ Лимы - предпочитали идти по знаменитому мосту короля Людовика Святого. Сам Людовик Святой французский охранял его - своим именем и глиняной церковкой на дальней стороне. Мост казался одной из тех вещей, которые существуют вечно: нельзя было представить себе, что он обрушится. Услышав об этой катастрофе, перуанец осенял себя крестным знамением и мысленно прикидывал, давно ли он переходил по мосту и скоро ли собирался перейти опять. Люди бродили как завороженные, что-то бормоча; им мерещилось, будто они сами падают в пропасть.
В соборе отслужили пышную службу. Тела погибших были кое-как собраны, кое-как отделены друг от друга, и в прекрасном городе Лиме шло великое очищение душ. Служанки возвращали хозяйкам украденные браслеты, а ростовщики произносили перед женами запальчивые речи в защиту ростовщичества. И все же странно, что это событие так поразило умы жителей Лимы - ибо в этой стране бедствия, которые легкомысленно именуются "стихийными", были более чем обычны. Приливные волны смывали целые города, каждую неделю происходили землетрясения, и башни то и дело обваливались на честных мужчин и женщин. Поветрия ходили из одной провинции в другую, и старость уносила самых замечательных граждан. Вот почему удивительно, что перуанцев так взволновало разрушение моста Людовика Святого.