Тот, кто представлял теперь Христа, несущего крест, не был тем человеком, который исполнял роль Христа, входившего в Иерусалим, но напоминал его, хотя был немного худее н не такой молодой. Вдвойне трогательно было видеть Христа, в сущности, с тем же лицом, но так быстро изменившимся и так сильно постаревшим. Он слабел, падал в третий раз. Снова началась суматоха, не знавшая границ. Безумный гнев охватил римских солдат и евреев. Они произносили ругательства. В это время усилился шум инструментов. Можно было бы подумать, что сама буря дула в трубы! К ним присоединились деревянные трещотки, скрипевшие, точно они раздавливали кости. Пастушьи рожки издавали резкие звуки. Из рупоров слышались мрачные призывы. Казалось, что из труб тек уксус, чтобы смочить губку.
В эту минуту показались палачи, грубо обращавшиеся с Христом.
На тротуарах плакали женщины из народа. Жорис был тоже взволнован возрастающею яростью, правдивостью зрелища. Он почти забыл о Годеливе, забыл о том, что пришел сюда ради нее, чтобы хотя на минуту увидеть ее в этой процессии кающихся, которые, следуя за Христом, несли тоиге свои кресты. Вот показались они. призраки печали и смирения, видения с одними блестящими глазами!.. Это казалось трагичным: длинное шествие теней! На этот раз все происходило при полной тишине. Не было ни шума, ни крика! Безмолвие, еще более мрачное от своего черного оттенка… Существует светлое безмолвие рабочей комнаты монахинь; оно отличается нежностью. Здесь было черное безмолвие, которое ужасает, проникает, как вода, полно казней, как ночь. Сначала! ничего нельзя было различить, кроме цепи крестов, точно раскрытые объятия крестов с кладбища. У каждого был свой умерший…
Проходили сотни кающихся с босыми ногами по твердой мостовой, напоминая только этим люден под своею грубою одеждою, делавшею их неизвестными и похожими друг на друга. Впрочем, их глаза блестели, горели в отверстиях головного покрывала. Это были блуждающие огни на этом болоте грехов. Только некоторые лица были открыты у тех кающихся, которые принадлежали к какому-нибудь духовному ордену, так как невозможно было надеть грубую одежду и головное покрывало сверх монашеского клобука или светлого головного убора монахини, которые никогда не снимаются. Кроме этого, их покаяние, которое все видели, могло только быть от этого более назидательным и искупительным.
Жорис искал, спрашивал, с живостью рассматривал эту неопределенную массу, почти однообразную от траура и крестов. Его глаза перелетали, останавливались на лицах, которые были открыты. Ему не хватало его глаз. Ему показалось тогда, что его глаза размножались, увеличивались, становились бесчисленными глазами толпы, чтобы все видеть сразу и найти Годеливу. Неужели между ними не существовало более тока, который бы заставил их узнать друг друга, взаимно почувствовать на расстоянии свою близость, привлечь к себе?
Вдруг Жорис вздрогнул. Да, Годелива была здесь. Но как она изменилась, побледнела, не похожа на себя. Она шла в последних рядах, немного позади, так как один из кающихся нуждался в пустом пространстве вокруг его показного паломничества, неся огромный крест, под которым он изнемогал, таща его, как крылья мельницы.
Годелива шла за ним, так же изнемогая, как и он, под менее тяжелым крестом, который для нее все же был слишком тяжел. Не происходило ли это от двойного греха, от того веса, какой имел бы ее грех, если б она дошла до конца?
Жорис, увидев ее, подумал об обете, о мотиве этого обета. Годелива шла, босая, решительная, хотя покорная, точно она хотела идти так до могилы, крест которой она уже несла. В самом деле, как она изменилась! Происходило ли это от монашеской одежды, прямой прически, сглаживавшей все волосы, которых не было более видно? У Жориса на глазах выступили слезы при мысли о чудных белокурых волосах. Или это объяснялось меланхолическим характером жизни, куда она бросилась на другой день после несчастья, может быть, без всякого призвания?
Жорис надеялся, приблизился, протянул голову; еще немного, и он протянул бы руки, смело пробился бы через ряды, желая вернуть ее себе из этой процессии призраков, оторвать ее силою от креста, на котором она сама себя распинала.
Годелива увидела его. Мгновенно она отвернулась. Можно было подумать, что она увидела демона. Ее лицо исказилось, она закрыла глаза. Ее ресницы оставались закрытыми, как у умершей. Она уже прошла мимо. Ее бледное лицо сверкнуло на одно мгновение, как луна на море. Затем человеческая волна набежала, стерла ее; показались другие. Жорис продолжал искать ее среди толпы. У него оставалась надежда. Она узнала его. Теперь она думает, может быть, вспоминает, выдерживает снова искушение, чувствуя на своем теле прежние объятия, поцелуи, незабвенную любовь. Все могло снова начаться. Он уехал бы с ней, все равно куда, на край света.
Он звал ее громко: "Годелива! Годелива!" точно хотел вырвать ее из власти Бога, покрыть своею собственною любовью. - и ее имя становилось священным словом, формулой, полной могущественной силы…
Весь дрожа, он бросился, желая найти ее еще раз на другом конце города, так как процессия шла по длинному пути, продолжала в течение двух часов эту подвижную, мимическую драму с тем нее текстом, повторением тех же сцен. Он догнал шествие. Все повторилось: появление пророков. Авраама, сцена яслей, разрисованные фигуры, которые от движений несших их казались живыми, спор Учителей, Вход в Иерусалим, перенесение Креста. Смутное видение, кошмар возгласов и благоуханий! Жорис не различал более ничего. Он ждал Годеливу.
Она показалась, более утомленная и бледная, все еще с закрытыми глазами, боясь снова увидеть его, не желая этого. Теперь она держала свой крест прямо перед собою и над собою, точно она делала из креста защиту своему телу.
В этот момент ангел, идущий впереди знамени Общины, произнес голосом Страшного Суда длинную мелопею:
Люди, не оставайтесь закоснелыми в ваших грехах, так как - увы! - время бежит, время вашей жизни! Люди, довольно, молитесь и спасайте ваши души.
Это было точно возвещение, раздававшееся но ту сторону жизни; пение, разносившееся с границы Вечности, предупреждение приближающейся смерти. Жорис услышал это, почувствовал, как его несчастная любовь тускнела в нем, умирала…
В это время он увидел точно райское видение, заставившее его устыдиться. Это была религиозная процессия, которую он видел в первый раз. Белый тюль колыхался, как феерический вид зари после грозы и ночных покровов. Девушки, конгреганистки, мальчики из церковного хора в красных одеждах, левиты, духовенство в золотых далматинах, горевших на солнце, как цветные стекла… В воздухе дождем сыпались розы, гирлянды песней, в которых смешивались сопрано, густое пение драконов, разбиравшихся в книгах антифонов. Наконец, показался балдахин среди факелов, кадильниц, двигавших свои серебряные урны среди звона цепочек. Все присутствующие упали на колени, соединенные, примиренные голубоватыми нитями ладана.
Жорис более не владел собою. Он тоже стал на колени, молился, поклонялся, потерялся в толпе, познал на одно мгновение всю древнюю веру Фландрии, позабыл Годеливу.
Только вечером, когда он очутился снова в той комнате, которую он занимал в гостинице, приготовляясь к отъезду, он почувствовал себя, в конце концов, одиноким и печальным до самой смерти. Он снова вспомнил о процессии кающихся. У него никогда не будет ткани Вероники. Его судьба непоправима. Он не достиг сердца Годеливы. У него не будет более никакого утешения. Его жизнь разбита. Он снова вернется к своему мрачному семейному очагу. Ему придется всегда жить там среди сожаления о Годеливе и ужаса, внушаемого Барбарой…
В это время через открытое окно он снова увидел бесчисленную массу ворон, постоянно перелетавших от церкви к башне и от башни к церкви, колеблющуюся стаю, прилив и отлив крыльев, черную волну, которая крутится, поворачивается в воздухе и снова начинает свое движение. Не было ли это подобием его будущего? Прилив и отлив мрачных мыслей среди двух радостей, которых он навсегда лишился.
Глава VI
В башне Борлют снова нашел себе прибежище, царство мечты и забвения. Каждый раз, как он поднимался, он снова ощущал, что все горести покидали его, и сам он отрешался от самого себя и от жизни. Очарование не переставало овладевать им. Как только он шел по извилистой лестнице, он сейчас же успокаивался. В готическом мраке он не различал более своих личных горестей. Ветер открытого пространства дул, спускался ему навстречу, охватывал его, освежал ему лицо, побуждал его к новой жизни, в которой все прошлое исчезало, как кошмар.
Каждый день он теперь уединялся в башню, проводил там долгие часы, даже если обязанность carillionneur 'а не заставляла его бывать там. Отныне башня стала его настоящим жилищем, местом его добровольного изгнания.
Какое счастье, что он не лишился также обязанности carillionneur 'а! Он умер бы, если б он жил всегда среди людей. Он так мало походил на них!.. Он слишком привык смотреть на вещи с высоты, как должны смотреть на них из царства Вечности. Как он мог желать воцарить Красоту? Его город его изгнал до некоторой степени за то, что он осмелился навязывать ему свой идеал и не думать, как он. Теперь он был одинок.
Но он вкусил в одиночестве что-то вроде опьянения, мрачное наслаждение. Разве башня тоже не была одинока, выше всех жилищ? Башня была выше их, ушла на высоту, чтобы завоевать воздух. Поднимаясь на нее, Борлют поднимался сам так же высоко; он сам становился башней, окружал ею себя, как вооружением, подходившим к его росту. Одинокие радости гордого чувства, которое парит и смотрит вдаль!..